В последний вечер Энни сказала:

— А ты знаешь, что в доме одних только спален двадцать две, если считать с тремя верхними в дедушкином крыле?

— Нет, я не знал, — сказал Уильям.

— Всю жизнь здесь прожили, а как-то ни разу в голову не пришло сосчитать спальни.

— Забавно, — сказал Уильям.

— На мою свадьбу все-все пооткрывали, — сказала Энни, вспоминая. — Наверно, этим занималась мама. Я-то сама, помнится, пальцем не шевельнула.

Чтобы доставить ей удовольствие, Уильям сказал:

— У тебя знатная была свадьба.

Она широко улыбнулась.

— Все думала спросить у отца, во сколько она обошлась, да как-то не пришлось… Но уж повеселились на славу.

…Под восторженный визг женщин мужчины выбили выстрелами все стекла в церкви; они въезжали верхом на лошадях в аптеку, в гостиницу, в здание вокзала. Дело было в июле, на железнодорожных платформах горами лежали арбузы, дожидаясь погрузки. Тысячи арбузов. А наутро вся главная улица была покрыта скользким месивом от мякоти и косточек раздавленных арбузов…

Она, посмеиваясь, вспомнила.

Уильям потрепал ее по плечу, довольный, что сумел сделать ей приятное. «А она ничего, — думал он. — Не ее вина, если толста, стара, скучновата… Как и я, — подумал он, — совсем как я».

— Теперь эти комнаты, верно, откроют не скоро. Разве что когда у Абигейл детки начнут справлять свадьбы.

— Вероятно, — коротко сказал он.

Она плутовато покосилась на него.

— Уилли, а ты ревнуешь.

— Ты старая дурища, Энни, — сказал Уильям.

Она сидела и все посмеивалась, как будто не слышала его, так что в конце концов ему просто захотелось стукнуть ее чем-нибудь тяжелым по голове. Он уж совсем было собрался, но тут она встала, налила виски, подала ему; налила и себе.

Сидя на старых стульях, в старинном доме, вычищенном и выскобленном до неестественного блеска, опустевшем после отъезда людей, которым он служил кровом, они выпили друг за друга.

— За удачу! — сказал сестре Уильям Хауленд.

— За твое будущее, Уилли! — И снова, кажется, подмигнула.

— Энни, — сказал он, — езжай-ка ты домой.

— Утречком, Уилли.

Утром она уехала. А он остался один; только Рамона гремела на кухне кастрюлями или, ворча себе под нос, шаркала по комнатам, смахивая с краев мебели пыль метелкой из перьев. В доме было так же пусто, как когда Абигейл уезжала в колледж, — ни больше, ни меньше. Но казалось куда пустынней. Однажды утром, к концу первой недели, Уильям обнаружил, что разговаривает сам с собой. Он только что проснулся. Лежал на огромной кровати под балдахином, неподвижно глядя на рдеющий прямоугольник затененного окна, и вдруг сказал вслух:

— А ветер восточный.

И вскочил как ужаленный при звуке собственного голоса. Виновато оглянулся: и давно это я так?..

Он оделся и вышел на кухонное крыльцо, где его каждое утро ждал тазик с горячей водой. Побрился перед зеркальцем, висящим на столбе, стирая о перила пену с опасной бритвы. Потом придет Рамона и выплеснет тазик на перила, так что пена смоется — отчасти. Но все равно за долгие годы на этом месте образовалось жирное темное пятно.

В тот день он решил пойти осмотреть скот. Как всегда, появилось несколько случаев копытной гнили — скотина требовала ухода, но Уильям терпеть не мог это занятие, ненавидел скрежет и вонь. Появились и накожные болячки — уж не вывелся ли овод в нынешнем году раньше обычного, вскользь подумалось ему. По закону полагалось бы позже, весной, как и мясной мухе. Надо сходить посмотреть, да бензола не забыть взять с собой и дегтя.

Так он думал, когда выходил из дому. Только почему-то повернул не в ту сторону, и получилось, что он шагает по дороге в город. Потому что он вспомнил про Питера Уошберна и новый ялик. И про игру, в которую задумал сыграть на болотах Медвяного острова.

* * *

Одеяло он положил на нос ялика, аккуратно, в самое сухое место, на сложенный дождевик. Припасы — поверх одеяла. Надо будет по дороге разжиться чем-нибудь съестным, иначе не пришлось бы основательно поголодать. Он взял с собой лишь толстый кусок свиной грудинки, солидную краюху кукурузного хлеба и мелких зеленоватых яблок из собственного сада. Страшная кислятина, но хорошо освежают рот и счищают с зубов остатки свиного сала. Запасся еще небольшой флягой воды и кульком ячменных леденцов, найденных в кухонном буфете. Раньше он их там не видел, значит, остались от кого-нибудь из детей, приезжавших на свадьбу.

Он положил рядом с собой дробовик и оттолкнулся от берега. Час или около того греб на веслах по течению неторопливого ручейка, чуть сгорбившись над веслами, сберегая силы на то время, когда надо будет пересекать речку Провиденс. Он чувствовал, как по мере приближения к ней уплотняется вода вокруг весел. Вытащил их — заметив краем глаза, как падают с лопастей на дно лодки грязные капли, — и достал шест. Здесь, набирая скорость от течения взбухшей за зиму реки, ручей побежал быстрее. Через узкий просвет в хитросплетении кустов и деревьев ялик легче будет провести с шестом.

То место, где впадает ручей, с реки не было видно, так плотно сплелись подступившие к самой воде ивы, буки, эвкалипты, ежевика, кусты бузины. Со стороны ручья обнаружить его было проще. Путь указывало течение. Уильям перекинул шест через борт, с удовольствием отметив, что выбрал шест удачно: легкий, гладкий и сбалансирован хорошо, даже с поперечным сучком на конце. Такая поперечина полагается каждому шесту — не дает ему слишком глубоко уйти в рыхлое дно. Он гнал ялик по бурливой взбаламученной воде, обходя коряги, упавшие стволы и густые, спутанные плети лиан. Он не спешил, орудуя шестом с осторожностью, чтобы не задеть, не тряхнуть нависшую листву. А то еще, чего доброго, свалится на макушку щитомордник.

Он вышел на реку, и ялик сразу круто развернуло на быстрине. Уильям дернул за конец шеста, но поперечина не пустила, и он чуть не потерял равновесие. Он с трудом вытянул шест, ругая себя за неосторожность. Давненько же не переправлялся через реку, если успел забыть все ухватки и едва не искупался из-за своей неповоротливости.

Он снова сел на весла и перебрался на ту сторону, ища глазами устье протоки, ведущей в глубь болота. Он не бывал тут с детства, а берега так изменились от паводков, что не узнать. Уильям вспомнил, что когда-то ему служил приметой одинокий кипарис в группе болотных дубков. Надо найти.

Оказывается, это было гораздо ниже по течению, чем ему представлялось. Он был уже готов отчаяться, как вдруг увидел. Кипарис высох — много лет назад, — но ствол его все еще торчал коричневым столбом над вершинами дубов. Уильям повернул ялик носом против течения и стал мерно грести вперед, чтобы лодка стояла неподвижно, пока он оглядится. Он увидел вход в протоку, завел в него нос ялика и неловко задел разлапистую, низко нависшую ветку. Темная тень упала поперек носа лодки, соскользнула в воду. Уильям с облегчением чертыхнулся и, работая веслом, как гребком, выбрался из деревьев на свободную воду.

Он не любил змей, хотя мальчишкой охотился за ними: схватишь за хвост и хлестнешь, как кнутом, чтобы единым махом вышибить мозги. Кожу продавал отцу по четвертаку за штуку, но потом дозналась мать и потребовала, чтобы за ядовитых вознаграждение не выдавалось. Тогда он вообще перестал их ловить…

Он греб недолго, вскоре опять взялся за шест. Эти протоки часто бывают очень глубокими — он проверил, не достал до дна и принялся работать шестом, как галерным веслом. Вперед, назад, монотонно раскачиваясь, потихоньку плыл и плыл.

Часам к девяти он уже порядочно углубился в болота. Протока виляла и вилась между затопленными кипарисовыми стволами, меж купами лиственных деревьев и пальметто, шелестящих под легким ветерком. Течения здесь не было; для устойчивости он пристроился бортом к узловатому корневищу кипариса, съел половину грудинки и кусок хлеба. Потом пил теплую, нагретую солнцем воду, следил глазами за птицами: рисовые трупиалы, пересмешники, два-три пеликана, цапли — белые, большие, голубые…