Изменить стиль страницы

Воспитанник Чижова Григорий Павлович Галаган уже более года служил в Черниговской палате государственных имуществ. Он занимался улучшением положения крестьян, пострадавших от неурожая, и распределял хлеб и деньги среди наиболее нуждающихся. В один из дней, познакомившись с жизнью крестьян в селе Ичня, он приехал домой сильно расстроенный. О причине душевного разлада он рассказал Чижову: «Сердце сжимается при мысли, какую я видел там нищету… Надобно быть закоснелым таким, как я, чтобы после этого спокойно есть и пить и быть веселу, довольствовавшись только приказом о перестройке хат. О, когда-нибудь воздастся мне за это от Бога, от Брата бедных: тут будет плач и скрежет зубов…»[160]

И снова, как когда-то в юности, — понимающий взгляд и дельные советы наставника, доверительный разговор о планах на будущее, о необходимости приложения знаний и сил на достойном поприще, мечты о жертвенном служении на благо отечества…

Впрочем, не только стремление к социальному переустройству окружающего мира волновало юношу. В это время Григорий делает попытку сватовства к одной из дочерей соседа по имению, впрочем, окончившуюся ничем.

И у самого Чижова сердце в это время было во власти страсти. Едва он приехал в Сокиренцы, первой его мыслью было узнать, как Катенька Маркевич? Что с ней? Помнит ли его? Состоявшаяся, как бы случайная, встреча рассеяла все сомнения.

…Федор Васильевич был натурой крайне увлекающейся, не только в профессиональной и общественной, но и в личной жизни. В годы учебы и преподавания в Петербургском университете он пережил немало романтических историй, в подробности которых нередко посвящал свою мать Ульяну Дмитриевну. Не раз он писал ей, что наконец-то встретил свой идеал и готов жениться, и в качестве подтверждения серьезности своих намерений посылал в Кострому портрет очередной избранницы. В ответ трезвая и лишенная сантиментов Ульяна Дмитриевна стремилась как могла остудить пылкое сердце сына. Она уверяла, что если бы ей пришло в голову развесить на стенах все портреты когда-либо нравившихся ее Феденьке «петербургских чаровниц», то, право, не хватило б и места…

Но чувство к Катерине Васильевне Маркевич, пережитое Чижовым на Украине, перед поездкой за границу летом 1841 года, не шло ни в какое сравнение с предыдущими его влюбленностями.

Первые месяцы жизни вдали от предмета страсти стали для него «решительно адом». Об этом он писал из Дрездена в Петербург своему «пятничному» конфиденту Никитенко: «В Малороссии я оставил все, с чем связалась, и, может быть, связалась нераздельно, моя жизнь внутренняя, по крайней мере, главная часть ее — жизнь сердца»[161].

Спустя два года он всё так же воодушевлен сильным любовным чувством, отголоском которого являются строки из письма к Александру Иванову: «Мы все в руках судьбы, а я? Судьба повелевает мною в образе женщины»[162].

Тем не менее во время четырехлетнего путешествия по странам Западной Европы Чижов отнюдь не напоминал средневекового рыцаря-аскета, который запечатлел в своем сердце образ единственной Прекрасной Дамы и не допускал даже мысли о том, чтобы приподнять стальное забрало перед искушавшими его прелестницами.

В Германии Федор Васильевич был не прочь поухаживать за симпатичной соседкой, которая обучала его немецкому, а он ее — в порядке взаимообмена — французскому языку. В одном из писем к Языкову из Рима он признавался: «Итальянки! Боже мой, что за существа! Теперь, слава Богу, я отрезвел; но поверите ли, что как-то так одурел, что не знал, чем и кончится…»[163]

Но любовь к «незабвенной Катеньке» была особым чувством. Эта женщина стала в жизни Чижова той, о ком говорят: «Она — и все остальные».

Когда Чижов вновь появился в Сокиренцах, Катерина Васильевна Маркевич приходила в себя после очередных родов — недавно у нее появилась на свет третья дочь, Верочка. Но возвращение любимого человека всколыхнуло прежние переживания и в конце концов окончательно перевернуло всю ее жизнь. В то время она жила близ Новгород-Северска Черниговской губернии, на хуторе Деньков, и оттуда Чижов отправил в Рим Иванову восторженную исповедь любящего и любимого человека:

«Браните, Александр Андреевич, браните; но скрывать от Вас не буду. Вот уже больше недели я живу сердцем… Если нет ее подле меня, если не придет хотя раз в полчаса, занятия идут плохо, потому что с нею соединено все: и ум, и воображение. Если она тут — не поцеловать ее, не поцеловать ее чудных глаз, не любоваться ею мне кажется преступлением. Бывают минуты, я не знаю что делать: встаю на колени пред нею и молюсь ей. Что хотите, но это не женщина, или если и женщина, то только для того принявшая человеческий образ, чтоб моление и благоговение к ней сделать любовью. Она не понимает существования без меня; без меня она только влачит жизнь и страждет. Поверите ли, что даже при мне она видимо, телесно здоровеет: она полнеет; в ее глазах видно, что она живет… При мне она вся в движении, и спросите себя, что бы сделали вы, если бы имели такое существо? Не я увлек ее, не обстоятельства нас сблизили; она дана мне Богом, — mia costarella[164]; только случай, ведомый счастьем, столкнул меня с этою половиною. Она принимает мои понятия, просит меня развить их; и когда ее взгляд, ее ласки, ее поцелуи все расставляют на свои места, я… и сам смотрю светлее на предмет. Животворящими лучами любви ее согреваются мои понятия, и дело мое идет, кажется, лучше в те минуты, когда она, осенив меня своим ангельским поцелуем, оставляет одного. Едва электричество ее поцелуя пройдет, она сама это почувствует, — и снова поцелуй подвигает меня на новые труды. Еще около месяца блаженства, потому что около 15 декабря, едва откроется дорога, я еду в Москву…»[165]

Но установился санный путь, настало 15 декабря, потом пришло Рождество, за ним Святки, Новый 1846 год, ударили Крещенские морозы, а Чижов все еще оставался на хуторе Леньков, находя все новые и новые отговорки для переноса даты своего отъезда.

Глава одиннадцатая

МОСКОВСКИЕ ВСТРЕЧИ

Январь 1846 года подходил к концу. Федор Васильевич по-прежнему пребывал «у Галаганов». «Чижова жду к себе с часу на час вот уже целый месяц, — жаловался Языков Александру Иванову, — он обещался быть в Москву к 20 декабря прошлого года…»[166]

В конце концов моления друзей были услышаны. Чижов нашел в себе силы вырваться из сладостного малороссийского плена. Но прежде чем попасть в Москву, сделал крюк, заехав по служебным делам в Петербург.

Северная столица, в которой прошла большая часть сознательной жизни Чижова, на этот раз поразила бездушием своей чиновничьей жизни и чуждым его новым представлениям об истинно русской национальной архитектуре западноевропейским обликом. «Кто из нас так сильно изменился — я или Петербург?» — риторически спрашивал сам себя Чижов[167].

В Петербурге, «болоте всех скверностей», он встретил лишь ученых-славистов, которые были поглощены изучением славянских языков и вовсе не интересовались ставшей ему близкой в последние годы идеей о слиянии славянских племен между собою. Здесь, «кроме Царя, его семьи и народа все какого-то космополитического направления», — заключил он[168]. Не найдя единомышленников в Петербурге, Чижов уехал в Москву, где в феврале 1846 года через посредничество Языкова произошло его личное знакомство с кружком московских славянофилов.

вернуться

160

Отрывок из дневника Г. П. Галагана за 1845 год // Киевская старина. 1899. LXVII, ноябрь. С. 229.

вернуться

161

Из письма от 3. IX. 1841 // Русская старина. 1899. Т. 11. С. 360.

вернуться

162

Из письма Чижова к А. А. Иванову из Венеции от 11. VII. 1843 // Русский архив. 1884. № 1. С. 397.

вернуться

163

Из письма от 28. I. 1844 // Литературное наследство. М., 1935. Т. 19–21. С.115.

вернуться

164

Моя драгоценная (итал.).

вернуться

165

Из письма от 20. XI. 1845 // Русский архив. 1884. № 1. С. 412–413.

вернуться

166

Памятники культуры. Новые открытия. Письменность. Искусство. Археология. Ежегодник. 1980. Л., 1981. С. 373.

вернуться

167

ИРЛИ. Ф. 1487. VII. С. 5. Л. 41.

вернуться

168

Из письма Ф. В. Чижова к А. А. Иванову от 6. II. 1846 // Русский архив. 1884. № 1. С. 415.