Изменить стиль страницы

Прошло много лет, давно умерла «мудрая хохлушка», моя милая бабушка. А жизнь порой загоняла меня в такие переплеты: что хотелось сесть и разрыдаться от своего бессилия, но всякий раз в такие минуты ко мне приходил тихий голос моей бабушки: казак не плачет!

И, стиснув зубы, я шел по жизни дальше.

Иван Запрягай

Запрягай — не фамилия Ивана, прозвище. Простое деревенское прозвище. Как говорится, что ни город — то норов, что ни деревня — то обычай. По милости такого треклятого обычая и получил, тогда еще тринадцатилетний мальчишка, Ванька Кулик вторую, не паспортную, фамилию — Запрягай.

И в двадцать лет, и в тридцать, и в сорок был он Иван Запрягай, детей его звали Запрягаевыми, жену — Запрягаиха.

Брось Иван все, скройся на краю земли, где и Макар телят-то не пас, все одно, и туда молва людская докатится, что Иван Кулик, уроженец деревни Тюрюшля, есть не кто иной, как Иван Запрягай. В общем, как поплыл — так и прослыл.

А поплыл он по жизни так. Отец в конце сорок четвертого с фронта шибко калеченным вернулся, долго не зажился. День Победы Ванькина семья (мать и он с двумя младшими сестренками) без отца встретили. Порадовались со всеми за большую, долгожданную победу, погоревали, поскорбели за рано умершего отца, а жить-то дальше надо. А как жить? Мать за военные годы так изработалась — краше в гроб кладут. Отца ждала, тем и держалась…

Посмотрел Ванька с горечью и болью в сердце на глубоко запавшие, потухшие глаза матери, решительно сдернул с гвоздя над дверью отцовский солдатский треух с темным вдавленным следом от звездочки и в контору колхоза нахраписто направился. Он теперь за старшего, он — голова, ему и решать, как дальше быть.

Перед конторой оробел, замялся: председателем была тетка Лиза, женщина резкая, с характером, голос у нее был зычный, хоть миноносцем командуй, да и только.

«Вспомнит, — подумалось Ваньке, — как в том году я колхозную картоху выкапывал и объездчику попался, да и турнет в шею и места не даст».

Но, поправив отцовский треух, хотя на дворе июнь и солнце до одурения шпарит, дверь в правление решительно открыл. Батьковский треух будто смелости придал.

В конторе были двое, председательша да бухгалтер безногий. На скрип двери тетка Лиза голову от стола с бумагами подняла и бросила удивленный взгляд, бухгалтер костяшками счетов стучать перестал и тоже на Ваньку уставился.

— Тебе чего? — громко спросила она его. Бухгалтер с треском листик из газеты на самокрутку вырвал, а Ванька стоит — не то что слово сказать, дыхнуть боится, а вся беда в том, что чувствует, как у него уши под тяжестью шапки прогибаются, сорвется с ушей шапка и накроет по самые плечи. И вместо серьезного делового разговора один клоунский конфуз выйдет. Но догадался, смекнул ко времени, сдернул порывисто шапку. Со лба от напряжения ниточки пота на нос потянулись и несолидной каплей зависли. Шмыгнул Ванька носом и растер их рукавом рубахи по щеке.

— Ты… Вы… Лизавета Пятровна, на работу меня при стройте, исть дома нечего, а маманя совсем хворая, — выдохнул это разом и затоптался у порога нетерпеливо, ожидающе.

Тетка Лиза долго и как-то виновато на него смотрела, защемив зубами нижнюю губу.

— А годков-то тебе сколько, атаман?

— Пятнадцать, — не моргнув глазом, соврал Ванька: он был готов к подобному вопросу.

— Брехун, — скорбно улыбнулась тетка Лиза, — будто мне не знать, сколько тебе, сморчку, лет, чай, с моим Петькой в одном классе учишься.

Ванька опять шмыгнул носом.

— Вы не смотрите, Лизавета Пятровна, что я видом хлюпкий, я о-го-го какой сильный, как трахтор.

— Как трахтор, — бездумно повторила тетка Лиза, отрешенно смотря в окно.

Помолчала.

Вышла из-за стола: высокая, мосластая, подошла к бухгалтеру:

— Ну что, Семеныч, с этим силачом делать будем?

Бухгалтер в сердцах непотушенную цигарку в банку из-под консервов бросил, на стуле всем корпусом заелозил:

— Чертов фриц, понаделал делов, а тут… — И вдруг неожиданно заулыбался и начал говорить быстро, как будто кто-то его мог перебить:

— А может, мы его учиться пошлем, ну, — замялся он, — ну, например, на счетовода или на пчеловода, а? — И они оба вопрошающе обернулись к мальчишке.

— Нет, не поеду, — категорично обрубил фантазию бухгалтера Ванька и шапкой протестующе махнул, — мне семью харчевать надо, за коровой приглядывать и вообще, — мол, разговор никчемный, пустой. И на председательшу умоляюще посмотрел.

Ванька сам роста маленького, весь какой-то хлипкий, как из воска слепленный, а глаза бойкие, живые, а главное — в данную минуту уж больно ерепенистые.

Председательша покачала головой:

— Не было печали, — а когда садилась на свой скрипучий стул за зеленым столом, закончила с внутренней злобой, — так фрицы накачали.

Помусолила языком маленький карандашик и на бумажке стала что-то писать. Ванька подошел поближе.

Протягивая сложенный вдвое тетрадный лист, сказала:

— Сейчас пойдешь к завхозу, получишь пуд муки ржаной, это тебе будет как аванец, а уж больше, извини, — и руками развела, — дать нечего. Ванька в ее голосе услышал нескрытое огорчение.

— Работать, — привстала и через Ванькину голову бросила бухгалтеру, — запиши его с завтрашнего дня помощником конюха.

Ванька из конторы, как на крыльях, вылетел, бежал по деревне, земли под собой не чуя. «Это ж надо, какой фарт, пуд муки и место! — восторженно думал он. Теперь он для семьи добытчик, вот мать обрадуется-то».

К удивлению Ваньки, мать, выслушав его сбивчивый рассказ, заплакала, уткнувшись лицом в передник. Не понимая слез матери, дружно на одной ноте заголосили сестренки.

Ванька, обескураженно застывший возле матери, вдруг неожиданно понял и ее слезы, и ее боль, и не сумев сдержаться, обнял ее поседевшую голову и тоже зарыдал.

Еще деревенские петухи сонно на насестах среди кур копошились, когда Ванька на свое рабочее место, на конюшню, пришел.

В сторожке разбуженный Ванькиным приходом конюх, хохол дядька Степан, свесив с дощатых нар босые ноги, долго и очумело пялился на Ваньку, неистово зевая и не в силах понять, чего же малай хочет. А Ванька в который раз сбивчиво и бестолково пытался объяснить, зачем он здесь. До одурманенного сном конюха наконец дошел смысл раннего визита парнишки. Минут пять, мешая украинские слова с русскими, костерил он отборнейшей бранью его.

— Чи, хлопец, ты скаженный, ты побачь, скильки годин? — ревел он. И с неожиданным для грузного тела проворством соскочил с нар, схватил порывисто со стола фонарь «летучую мышь», другой рукой ухватил Ваньку за плечо и поволок к тикавшим в углу ходикам:

— Ну, гляделки протри, — тыкал он фонарем в висевшие на стене ходики, и сам крикливо по слогам ответил:

— Тры хвилины чатвертого. Эх, ты, патривот трудового хронту, — уж без прежней злости выдохнул он. Поставил на стол фонарь, и забесновались по стенам тени: большая — конюха, маленькая, взъерошенная — Ванькина.

Конюх залез на нары, сел, по-турецки сложив ноги, свернул самокрутку и стал курить, искоса, без былой озлобленности, больше с удивлением поглядывая на Ваньку.

На некоторое время в сторожке зависла тишина. Только было слышно, как мерно тикают свою однотонную песню старенькие ходики, да сверчок цвиркает в унисон ходикам за разлапистой голландкой.

Как волчий глаз, вспыхивала цигарка, и потрескивал табак в ней.

— Совсем никудышный табак, — просто так, для разговора, сказал миролюбиво дядька Степан, — коней давеча ввечеру поил, вот кисет и замочил.

— Я завтро вам принесу, — торопливо сказал Ванька и пояснил, чтобы дядька не подумал плохого, — тятька по весне помер, а табак без надобности лежит, вот, — и шмыгнул носом.

— Табачок — это хорошо, — прогудел конюх, — а зовут-то тебя как?

— Маманя и сестрички все больше Ваняткой кличут, робяты — Ванькой.

— Ты вот шо, Ванятка, бери за голландкой кожушок старый и лягай, подремлем годину, — укладываясь на нары, пробухтел конюх.