Она хватала ртом воздух, и ее карие глаза, устремленные вперед, полны были страдания. Сын наклонился над ней, с плачем приговаривая: «Мама, мама, мама».

Это было уж слишком. Солдат заставил ее бежать так примерно милю, а затем остановился, спешился, снял фуражку и поклонился.

— Мадам, ваша взяла. Он ваш. — После чего сказал своим людям: — Развяжите его, и пусть идет.

Через минуту мать и сын стояли вдвоем на дороге, а лошади уносились прочь, одна из них без седока. Корнелиус взглянул на свою мать с невыразимой нежностью, а она, вспыхнув, начала дрожащими руками прибирать волосы. Потом, почувствовав дурноту, она прислонилась к нему и прошептала пересохшими губами: «Я уже не могла больше».

Но это было для них хорошим уроком на будущее. Другой офицер мог оказаться не таким снисходительным. Корнелиуса надо было спрягать. Этой же ночью он покинул дом на коне, прихватив с собой свернутую постель и корзинку еды, и поскакал в дальние горы, Друп-Маунтен, как их называли, где в небольшой, подобной чаше долине пустовала разрушенная хижина, а при ней был заброшенный лужок или два.

Здесь молодой человек и прожил два года, пока шла война. Землю он вскопал, засадил фасолью, пшеницей и рожью и, когда созревал урожай, прокрадывался по ночам домой, чтобы принести зерно, увидеться с матерью и взять, что нужно. Литтл-Левелс был опустошен то наступавшими, то отступавшими северными и южными армиями, поля вытоптаны, амбары и склады разграблены, и то немногое, что приносил Корнелиус, поддерживало семью и очень часто было единственным их пропитанием. Я намеренно опускаю из этого периода жизни Керри все, что можно найти в любой книге о гражданской войне. Я записываю только то, что я, американская девочка, чужая в этом китайском городе, никогда не видевшая своей страны, узнала от Керри, завороженно ее, слушая и глядя ее глазами на далекую Америку.

Что такое война — я знала отлично. В это время мы, белые, жившие в Китае, существовали в полной неопределенности, целиком завися от спадов и взлетов Боксерского восстания[3]. Ночью моя одежда всегда лежала рядом, чтобы я могла мгновенно одеться, если мне скажут, что надо бежать. Керри показала мне, как удобнее ее положить, как быстро зашнуровать башмаки, как сподручней схватить с полу шляпку — на случай, если придется идти днем под жгучим восточным солнцем. Я должна была уметь проделать все это сама, потому что в доме был еще один ребенок, младше меня, который не мог позаботиться о себе. Для него и днем и ночью была наготове корзинка со сгущенным молоком. Она стояла у дверей, чтобы можно было схватить ее на ходу. Керри до мелочей все заранее продумала, всегда ко всему готовая, бесстрашная, не позволявшая никому из нас раскисать. Мы знали, что она о нас позаботится.

Смелость была у нее в крови, но, кроме того, ее многому научила гражданская война, опалившая ее своим огнем в раннем детстве. И вот длинным, жарким летом 1900 года мы упрашивали ее: «Расскажи нам что-нибудь о нашей, об американской войне». И она рассказывала, что запомнила маленькой девочкой в те волнующие дни, когда она жила в горах Западной Виргинии, разделявших Север и Юг, там, где столкнулись две армии, попеременно то побеждая, то терпя поражение. Впоследствии, когда я стала изучать этот период истории, я уже многое знала от нее, и знания мои были обогащены такими живыми и колоритными подробностями, каких не сыщешь ни в одной книге.

Благодаря ей я уловила самую суть этих грандиозных событий; и в той и в другой армии поначалу царили дух веселости и уверенность в себе, сменявшиеся после изнуряющих сражений недоумением и горечью, а под конец — отчаяньем и жаждой мести. Но страшнее всего были опустошавшие всю округу, вытаптывавшие плодородные поля ликующие победители, неважно с какой стороны.

Однажды ее глаза сделались суровыми от воспоминаний и она нам рассказала: «Янки, бывало, пугали нас, что Шерман решил проложить такую прямую, широкую и утоптанную дорогу в Джорджию, что ворона не найдет там ни зернышка. И, мне кажется, он так и поступил». И еще она сказала, нисколько это не подчеркивая: «По словам Шермана, война — это ад. Что ж, к тому времени он наверняка уже знал, так это или нет. Он пробыл у нас немало лет».

В другой раз она заметила: «Конечно, никто из нашей семьи не был сторонником рабства. Не больше, чем сам Линкольн. Мы были американцами и не могли не понимать, что это такое — рабство. Но сразу отпускать всех рабов тоже было не дело. После войны мы боялись нос высунуть из дому, и это при том, что в наших местах было не слишком-то много негров. Помнится, моему брату Корнелиусу пришлось даже на время вступить в Ку-Клукс-Клан, а то освобожденные негры не оставили бы нас в покое».

А как-то она начала вдруг смеяться и смеялась до тех нор, пока слезы не выступили у нее на глазах.

— Я никогда не забуду, как однажды утром янки расположились на ночь в нашем саду. Дело было зимой, деревья стояли голые. Я вышла посмотреть на этих людей из-за амбара, потому что всякое о них слышала: — в наших краях говорили, что у них рога, как у чертей. И когда я оказалась во дворе, то увидела на деревьях какие-то странные плоды. Я в толк не могла взять, что это такое, подошла поближе и увидела, что это куски хлеба. Солдат кормили хлебом из муки грубого помола, они отказывались его есть и забавы ради швыряли его на деревья: закидали им все ветки. Ну и потешный у наших деревьев был вид! Птицы не один месяц питались этим хлебом.

— А у них в самом деле были рога? — спросила я, затаив дыхание.

— Нет, не было, — заявила она, и глаза ее блеснули. — Люди как люди. Мне даже неинтересно стало.

И еще была одна любимая наша история, и мы просили Керри повторять ее снова и снова.

Однажды Германус узнал, что янки на подходе. Случилось так, что как раз в это время у него на руках были превосходные старинные драгоценности, которые некто из местных богатых помещиков отдал ему в починку. Он испугался, что их украдут, а цена им была такая, что нам бы век не расплатиться. Поэтому он решил их припрятать, уложил в маленькую закрытую коробочку, отнес на прилегавшую к саду лужайку и засунул под большой плоский камень. Среди дня действительно заявились янки и, к его ужасу, разбили лагерь на этой самой лужайке. Они то сидели на этом камне, то пользовались им как столом, а к ночи разбили над ним палатку. Германус наблюдал за ними. До самой темноты он не отходил от окна, стараясь проследить, не нагнулся ли кто-нибудь и не заглянул ли под камень. Пока были сумерки, все обошлось. Когда стемнело, зажгли большие факелы, но свет от них был таким неверным, что нельзя было ничего разобрать.

Всю ночь Германус с молитвой ходил по дому, наказав остальным молиться, коря себя, что не вернул драгоценности владельцу, и теряясь в догадках, что делать, если они пропадут, тем более что их владелец был человек гордый, по общему мнению, жесткий и взыскательный, а драгоценности были фамильные, невосполнимые. С рассветом солдаты двинулись дальше, и Германус выскочил из дома, полный тревоги. Он заглянул под камень. Коробочка с драгоценностями лежала себе на месте, никем не замеченная. Услышав счастливый конец этой истории, которую Керри, с ее живой мимикой, так занимательно пересказала, мы с облегчением вздохнули. Обычно она рассказывала свои истории по вечерам, когда мы в конце дня рассаживались в беседке и смотрели на рисовые поля, соломенные крыши крестьянских домов в долине, на изящную пагоду вдали, которая, казалось, висела среди бамбука на склоне дальнего холма. Но мы словно бы видели другое. У нас перед глазами вставали неровные поля и изрезанные уступами горы нашей родной страны, по которым скакали с развернутыми знаменами всадники в голубой и серой форме.

Затем настал ужасный день битвы между северянами и южанами у Горбатой Горы, и с утра до ночи с обеих сторон грохотали пушки, причем перестрелка велась через гору, и все семейство замерло в страхе, едва способное молиться, опасаясь, что Корнелиуса схватят в его убежище. Но перед рассветом он приплелся домой — в изодранной одежде и с до крови исцарапанными руками и ногами. Весь день он прятался в пещере, а под покровом темноты кинулся бежать с крутого, скалистого склона горы. Он был жив-здоров, но его маленькое поле, вспаханное под посев, было все изрыто снарядами.

вернуться

3

Боксерское восстание («Ихэтуаньское восстание») — народное восстание в Северном Китае в 1899–1901 гг. Было начато тайным обществом «Ихэцюань» («Кулак во имя справедливости и согласия»), позже получившим название «Ихэтуань» («Отряды справедливости и согласия»). В конце 1900 г. ихэтуани вступили в Пекин. Восстание было подавлено войсками Германии, Японии, России и ряда других стран под флагом защиты своих подданных.