Вдруг у меня не стало работы. Ни научной, ни писательской. Потому что мы (я, жена, сын) подали властям заявление на эмиграцию в Израиль. Год мы ждали разрешения на выезд. Началась война в Афганистане. Нам отказали в выездной визе. Мы сделались отказниками. Надо было жить дальше: кормить семью, платить за квартиру, заправлять автомашину бензином, посылать письма, покупать вино, когда идешь в гости или приглашаешь. Да мало ли на что нужны деньги! Надо было искать какую-нибудь работу.
Еще со времен моей академической карьеры, то есть, когда я был научным сотрудником московского института микробиологии, был у меня приятель Женька Федоров. Когда-то он домучивал у нас в отделе инфекционной патологии кандидатскую диссертацию. Мы ему помогали. В том числе и я. Ну, может быть, немного больше других. Женька занимался анафилактическим шоком при инфекциях. Я заражал для него кроликов. Словом, он защитился и получил место научного чиновника в Академии медицинских наук на улице Солянка. Мы продолжали приятельствовать с ним по принципу взаимопритяжения нетипичных субъектов. Я был микробиолог и литератор. Он микробиолог (скажем) и музыкант. Женька играл по вечерам в джазе ресторана «Метрополь». Я был еврей, он (по матери) русский. Словом, Женька Федоров был одним из тех верных людей, кто, если и не поможет, то не раззвонит на весь мир, что такой-то и такой-то совсем на краю и с этого края приполз просить о помощи. Из тех, кто если и не поможет делом, то даст практический совет. Был конец декабря. Четыре пятых двадцатого века отлетело, а совдеповская машина, скрипя и пуская угарные газы, продолжала боронить бугристые просторы нашей чудесной родины и ее азиатских и европейских окрестностей.
Миновав бронзовый памятник первому чекисту Дзержинскому, здание центрального комитета партии большевиков, Китай-город и московскую хоральную синагогу, я оказался на улице Солянка. Я приткнул свои «Жигули» в каком-то переулке и зашел в здание Академии. Мой приятель Женька Федоров (круглолицый, кареглазый, свежевыбритый, с напомаженными темными волнистыми волосами) сидел в кабинете, на полуоткрытых дверях которого висела дощечка с надписью: «Е. М. Федоров, референт отделения микробиологии». Я постучался, он распахнул дверь, я вошел, он усадил меня в кресло, я извинился за вторжение, он замахал руками, я рассказал о цели визита, он задумался, я продолжал сидеть, он продолжал думать, я не уходил, он заварил чай, я отхлебнул из стакана, он едва прикоснулся, я нетерпеливо отхлебывал, он помешивал ложечкой, я… он… я… он… я… он…
Наконец, Женька прорезался:
— Хреновые твои дела, старик.
— Знаю, что не сахарные.
— Как будешь существовать?
— Найду что-нибудь.
— Найдешь, а потом узнают, что ты отказник, и выгонят.
— Что же делать, Женька?
— Искать надежные связи.
— ???
— В переулке напротив, ближе к Покровскому бульвару, есть медицинское училище. Оно в системе Академии. Им требуется преподаватель микробиологии. Пойдешь к директору. Ее зовут Нина Михайловна Капустина. Скажешь, что я подсказал. Ну и откройся, что ты, к тому же еще литератор. С договорами, мол, напряженка. Разве неправда?
— Правда, Женя!
— Ну вот, я и говорю, что правда. Не печатают, мол. Правда, что не печатают?
— Абсолютная правда!
— Мол, надо держаться за медицинскую специальность. Ну и какое-нибудь литературное удостоверение покажешь. Из Союза писателей? Из Литфонда?
— Отобрали у меня эти книжечки.
— Ни одной не осталось?
— Одна, из профсоюза литераторов.
— Годится! Иди, старик, незамедлительно, а то кто-нибудь дорогу пересечет, — проводил меня Женька до порога кабинета.
В январе я начал преподавать микробиологию для будущих лаборантов. В моем классе училось человек двадцать пять. В основном, это были молодые люди, закончившие десятилетку и не поступившие в медицинский институт. Девочек немного больше, чем мальчиков. У меня были теоретические уроки (лекции) и лабораторные занятия. Учебные пособия хранились в кабинете микробиологии. Был и заведующий кабинетом по фамилии Минкин. Он, конечно, все про меня немедленно просек, но до поры до времени делал вид. Тем более, что я пришел к нему с подачи директора Н. М. Капустиной. Между прочим, директор училища, по-моему, тоже немедленно разгадала мои нехитрые пассы с отсутствием договоров, непечатанием и внезапным желанием вернуться к медицине. Конечно же, разгадала. Но тоже делала вид. Как оказалось, по причине, противоположной деланию вида Минкиным.
Однажды, настигнув меня в коридоре училища, Н. М. Капустина вскользь заметила:
— Между прочим, Давид Петрович, одним из первых директоров нашего училища была Елена Георгиевна Боннэр.
— Интересно, — откликнулся я, не зная, принять ли ее слова за проявление доверия или маневр следователя.
Так или иначе, я довольно безмятежно преподавал микробиологию в своем классе. Приближалась летняя сессия. Между тем, в училище началась буря. Человеческие бури возникают точно так же, как и океанские. Кажется, все тихо-спокойно, а на самом деле, накапливаются в одном квадранте человеческого общества (в данном случае — училища) многочисленные полюсы напряжения. Возникают множественные молнии, громы, скандалы, которые порождают панику и противоестественное для человека желание добить и без того погибающего. По странному стечению судеб (или так все и сводилось в одну кучу свыше?) в моем классе, наряду с обыкновенными мальчиками и девочками, оказалось несколько студентов с весьма необычными, даже знаменитыми фамилиями: Миша Трубецкой, Саша Раевский и Маша Малевич. Трудно было (как бы мне этого не хотелось!) вообразить родство Миши и Саши с декабристами, а Маши с Казимиром Малевичем, знаменитым художником-супрематистом. Как бы мне этого ни хотелось, я моментально провалился, потому что Миша Трубецкой (шатен, высокого роста, хоккеист) происходил из рабочей семьи, которая проживала на Красной Пресне, а Саша Раевский (черноволосый, кудрявый, губастый) был еврейским мальчиком, родители которого переехали из Полтавы в Москву лет десять назад. Только Маша Малевич (рыженькая, веснушчатая, подвижная, как будто бы крутящая обруч на вертких бедрах) вернула мне надежду на способность фантазии переродиться в реальность.
— Да, это правда. Я и в самом деле внучатая племянница Казимира Малевича. И несмотря на близкое родство не понимаю, что означает его картина «Черный квадрат», — призналась Маша.
Я пытался в это время рассказать моим ученикам о важнейших открытиях в микробиологии, которые произошли в нашем веке. Произошли параллельно с открытиями в других науках и в искусстве. Скажем, «Черный квадрат» Малевича и теория относительности Эйнштейна. Или открытие микробных вирусов — бактериофагов, сделанное д’Эреллем, и модель атома, предсказанная Резерфордом. В связи с этим, я рассказал моим ученикам историю «Французского коттеджа». Рассказал о гениальном наблюдении франко-канадского микробиолога Феликса д’Эрелля, что некоторых вирусы способны убивать микробов, вызывающих холеру, чуму, дифтерию и другие опасные инфекции. О том, как Феликс д’Эрелль подружился с грузинским микробиологом Георгием Элиавой, и они решили построить Институт бактериофага в Тбилиси. О том, как Элиаву расстреляли по приказу Берия, а д’Эрелля, успевшего вернуться в Париж перед самой Второй мировой войной, немцы бросили в тюрьму за отказ сотрудничать с ними. О том, как я ездил в Тбилиси, чтобы узнать самому эту историю из уст оставшихся в живых сотрудников д’Эрелля и Элиавы. О том, как я нашел дом (французский коттедж), в котором должны были жить д’Эрелль и Элиава со своими семьями, но который был отнят у Института бактериофага и передан в некое ведомство, курируемое Берией.
Я, пожалуй, слишком далеко зашел в своих воспоминаниях, потому что (как следствие моей никчемной откровенности) завтра же случилось четыре неожиданных разговора.
Не успел я припарковать мои «Жигули» под окнами училища, как из танкообразной «Победы» болотистых тонов вывалился заведующий кабинетом микробиологии Минкин (толстый, слащавый коротышка с лысиной, выпирающей, как яйцо страуса, из-под перевернутого велюрового гнезда его затасканной шляпы) и, салютуя, пересек мне дорогу: