И почти каждый день дождь, дождь, дождь. Шумно — по крыше железной; мягче — по очерету, а по дорожкам — шлеп, шлеп, шлеп, там лужи от края до края. И еще журчат потоки: один, звонкий, сбегает по трубе в бочку, другой, пришепетывая струится посередине улицы.

Нет, ничто не приблизилось, только в доме пусто, и руки делают бесшумное однообразное дело — накидывают петлю, протягивают нить, опять накидывают, опять протягивают… Голубой гарус ползет по пальцу, клубок, ворочается в кармане, смотреть почти не нужно, можно думать, и слушать, и воображать, как этот голубой чепчик уютно обтянет очень маленькую головенку с Вовиными светлыми глазами. Можно бы и поплакать, но слез больше нет. Горе теперь не жжет и не давит, оно застыло в самой глубине холодным комком. Комок всегда тут, а мысли — о живущих.

Старик… Даже мысленно Кузьминишна называет его Кузьмой Ивановичем, но когда сердится, про себя ворчит: рехнулся старик. В его годы — с утра до ночи в шахте! Конечно, с отъездом Липатова ему трудней: заместитель неопытный. А славу участка разве он отдаст! И хочется ему, чтобы закрепились в шахте мальчишки-комсомольцы, что приехали из разных мест по комсомольскому призыву. Вот он и пропадает вечерами в бараках, где живут комсомольцы, что-то там рассказывает, объясняет, чем-то «забирает в руки» ребят. А ребята всякие — и хорошие, и похуже, ершистые и робкие, одни тоскуют по дому, другие загуляли на свободе — и для всех у него хватает терпения. Еще затеял Кузьма Иванович перемены на откатке — об этом он может говорить подолгу и с Никитой, который слушает без интереса, и с Катериной, которая принимает его затеи к сердцу.

Целый день дома никого нет, кроме Никиты. Кузька — в школе, а после школы прибежит, поест — только его и видели! Говорит, уроки готовит вместе с приятелем, с Васькой. Занимаются они, или пролезают в кино без билета, или катаются в город и обратно на трамвайной колбасе — как проверишь? Отметки у него — так себе, учительница говорит — способный, но невнимательный. Кузьминишна бранит Кузьку за тройки, но помогает скрывать их от отца, потому что Кузьма Иванович терпеть этого не может:

— Если не выучил — получай двойку и выправляй. А тройка — ни то ни се. Не совсем дурак и не то чтоб умный, в общем — Гаврюшкин!

Гаврюшкиным он называл еще Никиту, когда тот кое-как переваливал из класса в класс. Был такой снабженец на шахте — Гаврюшкин, на партийной чистке ему крепко досталось за всякие грехи. «Мы думали, он каяться будет, — рассказывал Кузьма Иванович, — а наш Гаврюшкин еще спорить начал, а потом с этаким пафосом кончает: „За лучших не скажу, но клянусь вам, товарищи, — от средних Гаврюшкин никогда не отстанет!“»

Кузьминишна и сама привыкла говорить при случае: Гаврюшкиным хочешь быть? Но верила — не хотят, не будут. И Никита другой, а уж Кузьма — подавно. Каждый день новые затеи в голове — то в экспедицию, то в Испанию бежать хотел… Вот у Вовы не было затей, один раз надумал — и напролом…

Гарус запутывался, крючок не попадал в петлю. Все сливалось перед глазами, тугой комок подступал к горлу. Заглатывала его, опять подхватывала петлю, пропускала пить, подхватывала… Не думать! Не думать! Не думать!

И снова слушала тишину — ходики тикают на кухне, шуршит переворачиваемая страница — это наверху Никитка занимается. Откуда она взялась у него — серьезность? Все радуются, одна Кузьминишна чует: серьезен потому, что тоскует. Стоит почтальону подойти к калитке — грохочет по лестнице вниз. А почтальон останавливается редко, хорошо, если раз в неделю принесет зеленый конверт с каракулями той девушки. Случается, приходит письмо — да не от нее, а из Москвы, от Любушки. Тогда Никита идет по дорожке медленно, отдает письмо и ждет, пока прочитаешь, по интересуется только одним — скоро ли приедет Светов устраивать подземную газификацию…

Радость была в доме, когда Люба написала, что проект приняли. Но потом письма пошли смутные: что-то у них не ладится, Саша в институт почти не ходит, сидят день и ночь. У Липатова отпуск кончился, он выпросил отсрочку, а Пальке из института не отвечают, денег не шлют…

Кузьма Иванович сердился — несерьезно что-то! Саша — как бы на двух стульях. И Никита сидит сиднем, ожидая этой газификации!

Все чаще происходили стычки между отцом и сыном. На сына у Кузьмы Ивановича терпения не хватало. А Никита упрямо ждал Светова: начнутся, мол, буровые работы, поступлю по специальности. Кузьминишна рада бы согласиться — что плохого, если два-три месяца не поработает, неужто они сына не прокормят?

— Да что он за человек, если в двадцать два года — иждивенец? — говорил отец.

— Было бы верное дело, отчего не подождать, — рассуждала Катерина. — Так ведь может еще год пройти!

Изменилась Катерина с тех пор, как те трое уехали. Еще самостоятельней стала. Теперь она приходит в дом как своя, женского разговора избегает, зато отлично ладит с Кузьмой Ивановичем: при нем и голос, и повадка у Катерины какие-то не домашние — так говорят между собою мужчины, занятые общим делом. Кузьма Иванович не нахвалится ею — молодчина, хоть в начальники сажай заместо нашего щелкопера!

И что совсем уж странно — именно теперь вступила в партию. На собрании, когда принимали, много хорошего про нее говорили, один старый коммунист сказал: «Бывает, принимаем человека — и отказывать не за что, и радости мало, а тут рука сама вверх тянется. Не с одной учетной единицей, а с доброй прибылью, товарищи!» Вот ведь как…

Кузьминишна вместе с мужем радовалась и гордилась, что так уважили Катерину, она все отдала бы, чтоб той полегчало в жизни, она насмерть перессорилась бы с любым, кто хоть словечко дурное посмел бы сказать о Катерине. Да, и семье, и партии — добрая прибыль!. Но в глубине души таилось смущение, даже растерянность — через полгода родить должна, до того ли теперь? О том ли ей думать?! Незаметно оглядывая статную, все еще гибкую фигуру Катерины, Кузьминишна пугалась — а может, и ребеночка никакого не будет? Может, она чего-нибудь сделала над собой, чтоб не было?..

Будь у Катерины другая мать, можно бы у нее выспросить: но с Марьей Федотовной и раньше дружбы не было, и сейчас не получилось. Обеим было неловко — не сватьи и не чужие, не поймешь кто. Обе заранее ревновали друг к дружке будущего внука и по-разному относились к предстоящему событию — Марья Федотовна причитала над горькой судьбой дочери, а Кузьминишне сквозь горе мерещилась радость.

Сердясь и посмеиваясь, Кузьминишна говорила мужу, что Марья Федотовна — золотая душа, но, прости господи, настоящая индюшка: недаром у нее дети с пеленок такие нравные.

— Так они не в мать, а в батьку, — отвечал Кузьма Иванович. — А Кирька Светов был богохульник и сорвиголова.

— Оно и лучше, с ним хоть весело было!

— Уж ты скажешь…

Про себя Кузьма Иванович думал, что с такой женой, как у Кирьки Светова, не мудрено было загулять на стороне. Как никогда, ценил он теперь свою Ксюшу. Не согнулась. Живет. Вперед смотрит.

Не умел и не любил Кузьма Иванович жить кое-как, день за днем, без жизненного плана. Был у него план в шахте, был и дома. По домашнему плану получалось, что, пока Люба не доучилась, полсотни в месяц высылать нужно. По этому же плану главная забота теперь — поднять Кузьку, а уж внучонку обеспечить все решительно, не хуже, а лучше, чем сделал бы Вова. Хлопот и расходов не оберешься, а работник в семье — один. Как же не возмущаться, что здоровущий — в плечах косая сажень! — Никита сидит в светелке, как барышня, и боится ручки запачкать углем! Как объяснить комсомольцам, приехавшим бог весть откуда поднимать угледобычу, что с них он требует, а сынку родному попустительствует?

Гроза надвигалась постепенно, а разразилась в субботний вечер, после бани, в самую благодушную минуту.

Началось с того, что прибежала Катерина, да не одна, с тремя студентами.

В институте заварилась каша. Палька прислал письмо, чтоб продлили командировку и выслали денег, потом второе письмо, что помрет с голоду, но дела не бросит. У Сонина туго с ассигнованиями, но он склонялся помочь, зато Китаев начал «копать» и даже запретил оставшимся членам группы продолжать опыты. Степа Сверчков с товарищами — двумя Ленями — пошел к Алферову. Алферов уклонился от каких бы то ни было решений, но сказал, что Светов — анархист, у него будут партийные неприятности. Степа расшумелся, вышел скандал. Студенты не знали, кто послал запрос в Москву, но сегодня пришла ответная телеграмма за подписью главинжа Колокольникова, что Светов остался в Москве самовольно, поскольку в штате Углегаза не состоит.