— А я ничего не слыхал о подземной газификации. Что это?

— Не слыхал — так услышишь.

Наутро Сонин прежде всего поинтересовался новой проблемой — и не нашел ни противников, ни скептиков. Группа Светова уже хозяйничала в только что отремонтированной лаборатории. Алферов сообщил, что доклад группы стоит на ближайшем заседании парткома. Профессор Китаев не только не возражал, но с торжеством показал ответную телеграмму академика Лахтина, в которой аспиранту Мордвинову давалась месячная отсрочка для завершения важной работы.

— А мне наболтали, что вы отказались подписать.

— Если бы я подмахнул, не глядя, не проверив ценность замысла, вы первый обвинили бы меня в легковесности.

Так ответил профессор Китаев. И предложил выделить в помощь группе наиболее способных студентов.

Выделять не пришлось — вокруг Светова и Мордвинова уже роилась молодежь. Цепочка студентов, выстроившись на лестнице, перекидывала кирпичи со двора в лабораторию.

— Кирпич где раздобыли? — удивился Сонин.

— Ловкость рук! — азартно ответил Павел Светов и закричал кому-то в окно: — Достали? Поезжайте на вторую коксовую, спросите инженера Маркушу. Выбирайте самые крупные!

Сонин и Алферов выглянули в окно — со двора выезжала телега, за возницу сидел старшекурсник Сверчков.

— Куда это?

— За углем в Коксохим, — проронил Светов и закричал кому-то в окно: — Корыто возьмите, тетя Мотря обещала!

Студент Ленечка Длинный, которого звали так в отличие от другого Ленечки с забавной фамилией Коротких, возился во дворе с глиной, которую только что принесли на носилках с обрыва Глиняной балки.

— Нам во-от так необходим кислород, — сказал Светов, обращаясь к директору. — Остальное мы все раздобыли, а с кислородом помогите, Валерий Семенович.

— Раздобыли? — повторил Сонин, приглядываясь к Светову — какой-то он взвинченный, не натворил бы дел.

— Откуда взяли лошадь? — строго спросил Алферов.

— Из Ремстройконторы увели, — блеснув глазами, ответил Светов и снова заговорил о своем: — Два баллона кислорода, Валерий Семенович! Достанете — в историю подземной газификации войдете как благодетель!

Он говорил шутливо, но за его веселостью ощущалась напряженность, словно он все время сам себя взбадривал.

— Кто вам студентов выделил?

— Так ведь на скучное надо выделять, а на интересное сами сбегаются.

— Павел Кириллович, — по-приятельски беря его под руку, сказал Сонин. — Я ваш доброжелатель и помогу чем сумею. Но смотрите… Увести да словчить — дело нехитрое. Но, поскольку тут марка института, я вас попрошу ставить меня в известность, что и где вы тащите.

— Ну что вы, Валерий Семенович! — воскликнул Светов и расхохотался. — Ни за что! Случись — поймают, дирекция ничего не знала. Неужто я ваш авторитет подрывать стану?

Он переминался с ноги на ногу — студенты кончили переноску кирпича и начали выкладывать посреди лаборатории «постель» — основание для опытного целика. А Саша засел в библиотеке. Сообразят ли они, как лучше? И принесла же нелегкая директора с парторгом так некстати!

— Насчет кислорода и всего, что вам нужно, доложишь на парткоме, — сказал Алферов наставительно. — А насчет скромности — подумай, товарищ Светов, хорошенько подумай!

— Обязательно подумаю, Василий Онуфриевич! — торопливо согласился Палька и рванулся-таки в лабораторию, уже на бегу выкрикнув с нескрываемым озорством:

— На досу-у-ге!

Все, кто работал с Павлом Световым в эти дни, заражались его азартной увлеченностью. Он впивался в любое дело — будь то решение теоретического вопроса или добывание лошади для перевозки угля. Он был изворотлив и хитер; вдруг все забросил — точит лясы со студентами и хохочет на весь институт, но, как выяснилось, именно в это время он незаметно подвел студентов к решению перетаскивать на себе кирпич, поскольку средств не отпущено, а кирпич необходим срочно; он включился в цепочку, чтобы задать ритм, но, как только работа наладилась, незаметно удрал и помчался налаживать другое не менее срочное дело…

Там, где был Светов, всегда возникали шутки, дружеские поддразнивания, смех. Липатов прислушивался и шептал Саше:

— Пожалуй, обошлось?

Саша резонно отвечал:

— Иначе и быть не могло.

Только Катерина, часто заходившая в лабораторию по вечерам, недоверчиво покачивала головой — в веселости брата звучала слишком звонкая, вибрирующая нота.

Палька сам чувствовал эту вибрирующую на предельном напряжении ноту — вот-вот что-то внутри оборвется. Было одно средство справиться с этой проклятой вибрацией — работать до изнеможения и никогда не оставаться наедине с самим собою, потому что стоило остаться одному, из пустоты наплывало все то же, все то же…

Степь, какую он никогда прежде не видал, совершенно серебряная от лунного света, каждая травинка блестит. Искристый шарф развевается и отлетает концом к нему на грудь — прозрачное ласковое крыло, волнующий намек, невесомый мостик между ним и той, что шагает рядом. Она идет, легкая, молчаливая, и ему страшно взглянуть на нее, так она сейчас близка и необычна. Палатки лагеря остались позади, песня и костер остались позади, все, что разделяло их, — позади. Они одни в лунной пустыне — она и он. Она останавливается первая и оказывается прямо перед ним, он решается взглянуть на нее и уже не может оторваться от ее прелестного лица, такого он не видел никогда прежде, такого у нее никогда не было, не было таких мерцающих глаз, такой холодноватой сияющей кожи, таких подрагивающих губ с непонятным выражением не то ласки, не то насмешки… Он глядит на нее, и не может наглядеться, и ничего не хочет, только глядеть, глядеть, глядеть…

Шевельнулась ли она, собираясь идти, а он испугался и заговорил, чтобы она не вздумала уйти? Никогда еще он не любил ее так свободно и восторженно, без примеси злости или досады. Он говорил ей слова простые и чудесные, каждое было выношено любовью и выражало только любовь — он сам не знал раньше, что у него есть такие слова и такая любовь — без умысла, без желаний, без просьб. Если бы он мог в те минуты задуматься, хочет ли он чего-нибудь, он нашел бы в себе одно желание — чтобы вот эта минута длилась и длилась…

Она сама вскинула руки на его плечи и непонятно над чем тихо засмеялась, ее мерцающие глаза оказались совсем близко, ее губы — у его губ, он услышал ее шепот: «Ах, все равно, — и потом еще тише: — Пусть!»

Он и теперь не понимал, что она хотела сказать. Что ей стало все равно и что — пусть. Зато теперь он хорошо понял, что значило ее короткое слово после прощального поцелуя — в самом конце ночи, когда луна уже скрылась и степь потемнела, а они шли, сплетя руки, и он был так потрясен и счастлив, что не мог говорить и только сжимал, сжимал ее пальцы. Уже выступили из мглы очертания палаточного лагеря, когда она остановилась, поцеловала его и сказала: «Все!» И убежала…

Все! Теперь он понимал это короткое слово, это подлое свистящее словцо, которым она перечеркнула случившееся. Его раздирали отчаяние и гнев. Он был счастлив, как дурак, как самый наивный дурак! — а она уже все взвесила, рассчитала, решила… Как же так? Зачем?

Ответа не было.

Он не мог вспомнить без чувства унижения весь следующий день. Он ходил взволнованный и счастливый, не смея смотреть на нее, чтобы не выдавать их любовь, а она была такая смирненькая и держалась около мужа и только один раз, за столом, метнула на него многозначительный взгляд. И потом, в громыхающем фургоне, отвернувшись от нее, чтобы не видеть ее рядом с мужем, он обдумывал, как встречаться с нею, и давал себе слово беречь ее и ни одним неосторожным поступком не набросить на нее тень!.. Он находил объяснения всему, что она делала, оправдывая ее и даже восхищаясь тем, что она живет помощницей и другом нелюбимого мужа — ради дочери и ради его научной ценности. Этот ученый муж имел на нее свои неотъемлемые права, но муж не мог приказать ее сердцу, и она полюбила другого — и он ее любовник! Любовник! Ничего грязного, ничего постыдного не чувствовал Палька в этом затрепанном слове, оно раскрылось во всей красоте первоначального смысла: любовь, тот, кто любит и любим.