— Женщинам нравятся люди, способные к отчаянному прыжку, — сказал Русаковский. — Наш брат, работяга, для них скучноват. В давние времена женщины предпочитали не мудрецов, а рыцарей. Времена изменились. Но изменилась ли женская психология?

Русаковский говорил полушутливо, и Матвей Денисович заставил себя улыбнуться. Он не знал, что ответить. Он думал о печальном подтексте этого рассуждения. Всегда казалось, что Русаковский слеп и доверчив, слишком погружен в науку и многого не видит, не замечает. Да нет же, видит, замечает все…

— Я высказал вам свод возражения, — заговорил Русаковский, как бы продолжая мысль, и Матвей Денисович не сразу понял, что он вернулся к разговору, прерванному появлением Татьяны Николаевны. — Но я не стану вас отговаривать. Если хотите, я вам завидую. Однако пойдемте поглядим, уснула ли наша ребятня. Галя очень возбуждена — и сегодня, и все последнее время.

Когда он вошел в палатку, где их поместили, Галинка лежала одна и не спала. Олег Владимирович присел на койку и поцеловал ее.

— Почему ты не спишь, рыжок?

Галинка прижалась к нему и передохнула так громко, будто удерживала плач.

— Ты что, Галинка?

— Ничего.

— Боишься одна?

— Я вообще ничего не боюсь, — сказала Галинка и тряхнула головой, как бы откидывая тревожные впечатления вечера. — Я решила, папа! Я буду изыскателем.

— Очень хорошо. Но почему ты так решила?

Отец спрашивал серьезно, он никогда не оскорблял ее снисходительностью.

— Потому, — убежденно сказала она, — что они всегда первые. Пришли, поставили палатки и начали.

— Это очень интересная профессия, Галя. Но у нее есть свои неудобства. Тебе почти не придется жить дома…

— А я не хочу жить дома.

Руки отца, обнимавшие ее, дрогнули. Галинка прижалась к ним, ей хотелось заплакать и в слезах избавиться от злобы и отвращения, которые находили на нее каждый раз, когда она с ревнивой наблюдательностью подмечала беглые слова и взгляды украдкой, которые мама старалась скрыть.

— Папа, расскажи мне что-нибудь, чтоб я заснула.

— Ну, какой я рассказчик!

Он пригляделся во мгле палатки — личико ее печально. Поцеловал ее влажные волосы, рыжеватые, как у матери.

— Я вас завтра же отправлю к морю, рыжок. Тебя и маму. Большого рыжика и маленького.

— Да! Отправь. Завтра?

— Завтра. Там много зелени, не то что здесь. Цветут олеандры — это такие деревья в крупных розовых цветах. Ты никогда их не видала. И другие деревья — на них растут мандарины. Сейчас они еще зеленые, потом пожелтеют. Ты увидишь море. Там прежде всего и больше всего — море. Знаешь, какое оно?

— Какое?

— Оно такое большое, что степь перед ним — маленькая. Ты приедешь, выбежишь… Вот послушай: «…над самым обрывом застынешь — и вот в разрывах тумана сверкнувшее море все сердце простором тебе захлестнет». Это написал один поэт. О море. Маме очень нравились эти стихи, когда мы в первый раз поехали с нею к морю. Вот послушай еще: «Смеется, и плещет, и возится море, и пенит крутую лазурь на бегу. О, как оно звало тебя и кипело, как билось и плакало в брызгах навзрыд!»

— А почему плакало? — сонным голосом спросила Галя.

— У него тоже свои горести, у моря. Вот когда буря. Мчится, мчится ветер, цепляется за горы, за деревья, а потом как вырвется к морю, как разгуляется на его просторе, как начнет гонять волны…

Он рассказывал неторопливо — не ей, себе. Галя уже спала, стиснув его палец. Он выпростал палец, разделся и долго лежал, стараясь не прислушиваться, и не ждать, и заснуть во что бы то ни стало, но сон не шел, и все отчетливее звучали в тишине запоздалые шаги, тихие голоса, позвякивание умывальника — последние звуки замирающей до утра жизни. За откинутым пологом темнело — луна уходила за горизонт.

Ее светлый шарф казался не серебряным, а синим, когда она остановилась у входа, прежде чем войти.

— Олешек, ты спишь?

Он плотно смежил веки и постарался дышать размеренно, как во сне. Она постояла над ним, над Галей, еле слышно разделась и прилегла на скрипучую койку так осторожно, что койка чуть вздохнула. «Виновато вздохнула», — усмехнулся Олег Владимирович, послушал еще ничем не нарушаемую тишину — и заснул.

Ночь пришла — длилась — начала отступать, а Никита и Лелька так и не покинули степь. Степь была их домом, небо простиралось над ними крышей — когда-то еще будет над ними другая! Она была снисходительна к ним, эта крыша, — щедро одарила лунным светом, потом укрыла теплым мраком, в котором таинственно и приманчиво колыхалось расплывчатое пятно далекого костра; они все посматривали на костер — вот и другие гуляют, не спят… и не заметили, когда погас костер. Небо стало нежно-зеленым, и пошли по нему легкие отсветы, сперва несмело, потом все ярче, и вот уже на полнеба раскинулась заря, и по сияющему небосводу неторопливо поплыло желтое облачко — круглое, оно постепенно вытягивалось и загибалось кверху, уже не облачко, а ладья с надувающимся парусом; затем наплыла целая стайка таких же, и все устремились наперегонки, вздымая желтые паруса, — быть ветру и на земле, определила Лелька и поежилась от предутреннего холода.

Никита смотрел, как отражается заря в глазах Лельки и как розовеет ее побледневшее лицо. Никогда еще он не понимал так ясно, что им не жить врозь. Если бы она согласилась переехать в Донецк!..

— Тебе легко говорить — уйди, — рассуждала Лелька. — Я бы, может, и ушла, да как таких людей обидеть? Матвей Денисовича! Анну Федоровну! У меня же, кроме них, никого во всем свете.

— А я?

— Ты, ты… — блаженным голосом пробормотала она, но закончила весьма недоверчиво: — А кто ты такой есть? И куда мы с тобой денемся?

— Поступишь куда-нибудь. Что, устроиться негде? С руками рвут людей! Общежитий сколько угодно, и комнатку снять можно…

Из уютного гнездышка его теплых рук она смерила Никиту колючим взглядом:

— И кто ж в той комнатке жить станет?

— Как — кто? Ты!

— Сам надумал — или советчики помогали? — Она невесело засмеялась. — Здорово! Ты у папы с мамой за пазухой, а мне — полюбовницей твоей на людях ходить? Невелика честь!

— Так ведь… Ну что я сейчас могу? Вот найду работу, стану на ноги…

— Тогда и приглашай.

— А пока, значит, не нужен? Тебе, видно, не больно скучно без меня? Не торопишься?

— В комнатку на отлете? Да, не спешу.

Она высвободилась из его рук, искоса презрительно оглядела его.

— Герой героем, а родителей боишься! И этой твоей Катерины. Подумаешь, королева! Ей ручку подаешь — осторожно, не оступись! — а меня прячешь? Не компания?

— Так ведь ты сама…

— А что мне — набиваться в подруги? Или к твоим родителям разбежаться с приветом: здрасте, я вашего непутевого незаконная жена!

Никита вскочил, рванул с земли и с силой тряхнул пиджак.

— Видно, такая у тебя любовь — до первой трудности! О себе думаешь — законная или незаконная, вроде как в царское время. А того не ценишь, что я зубрил, как черт, целый месяц ради нашего уговору…

Лелька лениво поднялась, потянула к себе пиджак, закуталась в него. Только что сердилась, а теперь — улыбается. Многозначительно, будто знает что-то неведомое Никите.

— До какой трудности моя любовь — еще увидишь, жизнь длинная. А что ты родителей боишься — так я не боюсь. И Катерины твоей не боюсь. Все равно — мой.

С восходом солнца подул сильный горячий ветер, закрутил над степью пыльные смерчи. По небу в два слоя надвигались облака — нижние, ржаво-серые, тяжело ползли, а верхние победно светились и легко обгоняли их, и каждое летело как бы стоя, завихряясь на верхушке. От облаков по степи мчались тени — лиловые на желтизне выгоревших трав. Несмотря на ветер, становилось душно.

Матвей Денисович готовился с утра показывать работу экспедиции, но гостей за ночь словно подменили: Олег Владимирович «закрылся на десять замков», держался безразлично-вежливо и ни к чему не проявлял интереса. Татьяна Николаевна не отходила от мужа и украдкой позевывала, Катерина сразу после завтрака куда-то скрылась, а Липатов брякнул напрямик: