Это были их лучшие минуты. Отправив последнего малыша, Люба снимала халат и выбегала просветленная, несмотря на домашнее горе — счастливая. Они шли под руку, самым длинным путем, вокруг всего поселка. В эти минуты у нее хватало решимости: она сегодня же поговорит с родителями, завтра же пошлет документы в московский институт…

Свернув на улицу Клары Цеткин, Люба пугливо отнимала у Саши руку и вся съеживалась.

— Подожди здесь, — шепотом просила она и робко входила в сад, высматривая, где мама.

Иногда она звала Сашу, если мама немного рассеялась в домашних хлопотах. Иногда безнадежно махала рукой — и он уходил, чтобы прийти поздней и часок погулять с нею перед сном.

— Сказала? — спрашивал Саша.

— Ой, сегодня никак нельзя было!

А дни шли своим чередом, потом уже не шли, а летели с невероятной скоростью, приближая срок Сашиного отъезда. О предстоящей свадьбе забыли все, кроме Любы и Саши, по как заговорить о свадьбе в доме, где властвует горе? Как требовать внимания родителей к разным суетным делам вроде покупки и шитья зимнего пальто, без которого ехать в Москву невозможно! Список нужных вещей давно лежал в маминой шкатулке поверх квитанций, но как напомнить о нем теперь?

Саша предлагал ничего не шить и не покупать: в Москве понемногу все справят. Люба об этом и слышать не хотела.

— Так что ж, останемся здесь? Откажемся от аспирантуры?

— Нет, нет! Я поговорю сегодня же.

Саша сердился и умилялся. Он не мог осуждать Любу, он любил ее такой, какая она есть. Такой, какой она стала. Ничто не напоминало в ней пухлую, круглолицую девчушку, прибегавшую к дядиной землянке с узелком рваной обуви или глечиком молока; ту девчушку он недолюбливал: благополучная мамина дочка! Заново познакомившись с нею, он увидел тоненькую, застенчивую девушку, самую чудесную из всех, каких он знал. Эта девушка смотрела на него не жалостно, как прежде, а восторженно и почтительно: перед Сашей она благоговела. И в то же время у нее были слабости, в которых она упорствовала, смешные, милые слабости. Она ревниво боялась выдуманных ею же нарядных столичных лаборанток и ни за что не соглашалась ехать в Москву без новых одежек. У нее было сложившееся представление о свадьбе: пусть не будет большого гулянья, но они должны пойти в загс с толпой друзей и подруг, на ней будет белое платье, из загса они пройдут пешком по всем улицам. Так всегда бывало в поселке.

И вот пролетали дни, а все оставалось неясным, нерешенным.

— Любушка, если ты не поговоришь сегодня…

— Поговорю! Вот сейчас же приду и скажу!

Саша видел, как она бродит по огороду, теребя кончик косы. Кузьминишны не видно было, а Кузьма Иванович, понурясь, сидел на ступеньке веранды. Саша вошел в калитку, не обращая внимания на отчаянные знаки Любы.

— Кузьма Иванович, мне очень нужно поговорить с вами.

Кузьма Иванович раскурил трубку и нетвердой походкой пошел к скамейке под сиренями, где обычно велись ответственные разговоры. Саша шел за ним, с горьким удивлением отмечая его старческую походку и ссутулившиеся плечи.

— В Испании-то… серьезно дело оборачивается, — сказал Кузьма Иванович. — Не быть бы большому пожару. Как думаешь?

Они поговорили о начавшейся гражданской войне в Испании, о Гитлере и Муссолини, помогающих испанским фашистам. Старик любил порассуждать о международных делах, но сегодня он просто оттягивал другой разговор. И вдруг глянул Саше в глаза:

— Так что у тебя? Выкладывай.

Люба притаилась поодаль и быстро-быстро шептала: «Господи, только бы обошлось! Господи, только бы согласился!» В бога она не верила, но не знала других слов, чтобы выразить свою мольбу о счастье.

Слушая рассудительные Сашины слова, Кузьма Иванович все ниже опускал голову.

— Матери будет тяжело без Любаши, — подумав, сказал он, сильно затянулся и весь окутался дымом. — Вам когда ехать?

— Не позже двадцать пятого августа.

— Конечно, у вас свое. У каждого свое… Ну, ты посиди, я с матерью поговорю.

Он выпрямился — строгий, весь напружиненный от усилий унять собственные чувства — и пошел к жене.

Кузьминишна сидела у летней кухни с ножом в руке. Несколько очищенных картофелин лежало в миске с водой, корзинка с картофелем стояла у ее ног, но Кузьминишна забыла о начатом деле.

— Ксюша, — позвал Кузьма Иванович и осторожно коснулся ее плеча. — Ксюша!

Она встрепенулась, взяла картошку и начала скрести ее ножом.

Не в силах заговорить о том, ради чего пришел, Кузьма Иванович смотрел на нее: сгорбленная, морщинистая, с погасшими очами… старухой стала Ксюша! Старухой…

Он женился на ней тридцать лет назад. Ксюша приехала сюда на заработки из-под Воронежа, снимала угол в убогой хибарке и не чуралась никакой работы. Плохонькая одежда не могла затенить, даже подчеркивала ее здоровую, молодую красоту. На гулянках застенчивый Кузьма не мог пробиться сквозь толпу более смелых парней. За что его полюбила Ксюша, он сам не понимал, только она первая, со свойственной ей стремительностью, сказала ему об этом и тут же убежала от него, и больше месяца он никак не мог поговорить с нею наедине: она краснела и пряталась, едва завидев его. Поженившись, они жили несколько лет как влюбленные, она выглядела все такой же девчонкой, и за нею по-прежнему пытались ухаживать. Когда родился первенец, Вова, Ксюша бросила работу. Потом родился Никита, а за ним — Катя, за Катей — Люба. Потом умерла от дифтерита старшая дочь, Катенька… Горе надломило Ксюшу надолго и стерло девичьи черты с ее лица, так что никто уже не заглядывался на нее, — только для Кузьмы Ивановича она оставалась все такой же. К пятидесяти годам она пополнела, командовала мужем и детьми, но по-прежнему смеялась по любому поводу, и морщинки на ее живом лице располагались так весело, что еще подчеркивали ее милую смешливость. И вот как-то вдруг, сразу — перед ним старуха. Каждое ее движение — родное, каждый ее вздох понятен и доставляет боль. Ей бы немножко радости, чтобы как-нибудь ожила, забылась. А вот не отпускает жизнь. И ничего не поделаешь, одним — стариться, другим — начинать.

— Ксюша, август наступает, — сказал он.

— Да, проходит лето, — откликнулась она равнодушно.

— Любу собирать пора. Они до первого сентября в Москве должны быть.

— До первого? — тупо переспросила она. — Ну, еще не скоро.

— Так ведь хоть самую скромную, а свадьбу сыграть нужно.

Она будто не поняла, удивленно повела бровями. Ее лицо говорило: я устала, мне все равно, оставьте меня в покое…

— Да, да, свадьбу, — согласилась она утомленно и вдруг, поняв, всколыхнулась вся и выронила нож. — Свадьбу?!

И разрыдалась, припав головой к столу.

Кузьма Иванович что-то бормотал, пытаясь успокоить ее, но она отталкивала его и сквозь рыдания выкрикивала: «Оставь! Оставьте все! Уйди!» Сердце ее разрывалось от скорби и обиды. Вову уже забыли, она одна вмещает в себя все горе, не разделенное другими. Как они могут думать о какой-то свадьбе, когда он лежит в земле, изуродованный, холодный, когда он уже никогда не узнает счастья…

Люба подслушивала за углом кухоньки. Сперва она расстроилась за себя: не отпустит мама! Но постепенно страдание матери передалось Любе. В порыве самоотречения она тут же отказала себе в праве на счастье и, выбежав из своего укрытия, обняла мать, покрыла ее мокрое лицо поцелуями.

— Мамонька… Роднюшенька… Никуда я от тебя не уеду! Голубонька моя, не плачь! Я останусь с тобой! Ничего мне не нужно, только бы ты не плакала. Не уеду я.

Кузьминишна вытерла лицо передником, отвела обнимающие руки Любы.

— Глупости говоришь. Не нужно это ни тебе, ни мне… Не реви! — прикрикнула она. — Я не маленькая, чтоб возле меня сидеть. И ехать вам надо, решено же! Чего глупости лопотать?

Она встала, спросила, где Саша. Саша подошел, склонился и поцеловал ее руку. Это было неожиданно: никто никогда не целовал ей руки, не принято было, казалось смешным, чуждым обычаем. А сейчас растрогало.

— Гостей звать не время, — сказала она, обращаясь к одному Саше, — а среди семьи отметим. И поедете. — Не глядя на Любу, приказала: — Разыщи список, что мы составляли.