Дорогою он упорно размышлял, как ему вести себя. «Надо во что бы то ни стало передать верным товарищам связи и инструкции», — решил он. И тут же подумал, что если его возьмут, то не миновать расстрела. Нет сомнения, что вслед за ним послана секретная бумага.
Но тем не менее он чувствовал себя бодро и, явившись в полк, увидел товарищей, их приветливые глаза, ощутил дружеские пожатия рук, вдохнул знакомый запах прокисших шинелей, кожи, махорки. А когда встретил своих старых друзей, теплая волна радости охватила его, обнимал их, целовал и взволнованно спрашивал:
— Целы? Живы? Ну, здравствуйте… Ишь, прямо медведи, такие мохнатые… И Комаров тут, и Защима… Дядя Голицын, я ж говорил, что тебя ни одна пуля не возьмет!.. Вот я и опять с вами!
Они плотно его окружили, закуривали из его кисета, не спускали с него глаз, рассматривали его долго и прилежно, как дорогую обнову, отыскивая в его облике, в каждом слове следы той мирной, далекой жизни, по которой они так истосковались, представляя ее в мечтах и разговорах много лучше, чем она была в действительности. И Мазурин, посматривая на них, с грустью отмечал, какие глубокие морщины прорезали их лица, какие угрюмые у них глаза.
Карцев уселся рядом с Мазуриным, весело сказал:
— А ты, Алеша, в большие начальники вышел — шутка ли, три нашивки, кресты и медали! Скоро, поди, полком будешь командовать?
Солдаты засмеялись.
— Нет, ему не с руки, — с обычной вялостью проговорил Защима. — У него душа наша, солдатская.
— А что с того, что солдатская? — спросил Мазурин. — Что плохого в том, ежели солдат научится командовать полком? Всякая наука нам нужна, и военная тоже… — Он приподнялся. — Постой, постой, кто это идет? Неужели Чухрукидзе? Вылечился?
Чухрукидзе возвращался из разведки. Высокий, тонкий, с черными усами, загорелым лицом и живыми, горячими глазами, он не был похож на того забитого солдата, каким Мазурин знал его раньше.
— Первый разведчик в полку! — с уважением отозвался о нем Рогожин. — Давеча австрийского офицера на спине приволок. Храбр как черт! Говорят, крест дадут.
Чухрукидзе, узнав Мазурина, широко улыбнулся, сверкнув белыми зубами:
— Друг, дорогой друг к нам вернулся!
Он как родного обнял Мазурина.
Голицын свернул из мазуринской махорки толстейшую завертку и наставительно заговорил:
— Вот оно — солдатское житье! Самое дорогое в нем то, что солдат своего товарища никогда не продаст. Под одной шинелью спим, одна вошь нас кусает, одной смертью умираем. В бою товарища всегда прикроешь, хотя драться нам, может быть, и незачем. Солдату на войне товарищ дороже отца-матери, он его от смерти убережет, последним куском с ним поделится. Верно я говорю, Мазурин?
И толстыми, как корневища, руками он так ударил Мазурина по плечам, что тот покачнулся и засмеялся.
— А и крепок же ты, дядя, — добродушно сказал Мазурин. — И говорил верно: солдатам надо всегда друг за друга держаться — в этом сила наша.
— А что там в России делается? — спросил Рогожин. Глаза его потемнели, он хрустнул пальцами и глубоко вздохнул.
— В тылу плохо, братцы. Все валится. И с каждым днем, видно, будет тяжелее. Бабы и те на фабриках бунтуют. На нас, на фронтовиков, надеются…
Все молчали потупясь, и только Чухрукидзе горько проговорил, точно сам у себя спрашивал:
— За что мы бьемся? Что навоевали?
— Крест деревянный да сапог драный! — сказал Защима. — Мало тебе?
Мазурин слушал солдатские разговоры и уже не думал о той опасности, которой подвергался он сам в случае, если будет обнаружена его подпольная работа. Им овладела одна мысль: надо быть вместе с товарищами, жить с ними одной жизнью, учить их, выводить на верный путь. Ведь придет, непременно придет тот час, когда народ поймет, куда ему надо идти, подымется на вершину высокой горы, лежащей перед ним, и увидит, какая черная ночь осталась позади.
«Ну что же, — подумал он, — если я и погибну, другие увидят новую жизнь, а я свое дело сделаю, не отступлю, не сдамся!»
В первые же дни Мазурин попросил Карцева устроить встречу с Балагиным и Прониным. Они встретились ночью в землянке у Карцева.
Балагин — уральский рабочий, металлист из-под Екатеринбурга. Он был хорошо знаком со Свердловым, работавшим в екатеринбургской большевистской организации, и от него перенял многие полезные навыки подпольной работы. Балагин всегда говорил и действовал не торопясь, обдуманно, отличался удивительной памятью. Пронин был полной ему противоположностью. Он служил старшим писарем в штабе полка и обладал настоящей писарской наружностью: белокурый, голубоглазый, с ухарским хохолком, с напомаженными усиками, чистенький, франтоватый. Таким он ухитрился остаться и на фронте, привез с собой гитару, перевитую красными и голубыми ленточками, играл романсы, и его считали пустым, никчемным человеком. Но под этой наружностью скрывался опытный, закаленный подпольщик, и Мазурин не раз говорил ему:
— Молодец ты, Пронин, умница: лучшей маскировки не придумаешь!
Начальство ценило Пронина за работоспособность, за красивый и четкий почерк. Получая всю корреспонденцию, приходившую в штаб полка, он часто оказывал своим товарищам большие услуги.
Они сидели в землянке, сосредоточенно обсуждая сложившуюся обстановку. Мазурин рассказал о своем последнем аресте.
— Вероятно, прислали обо мне секретную бумагу, — предположил он.
— Мне еще не попадалась, — ответил Пронин. — Но одно скажу тебе, Мазурин: на время притаись. Есть осведомители и среди солдат. Получена инструкция: каждого, кто будет замечен в пропаганде, — под военно-полевой суд. Что могу — я сделаю, но, может быть, бумага о тебе стороной пройдет. Знай только: возьмут — в двадцать четыре часа расстрел. Понял?
Мазурин курил. Карцев с тревогой посмотрел на него.
— Алексей, — глухо сказал он, — остерегись. Ты очень нужный нам человек.
Мазурин помолчал, притушил окурок.
— Связи и инструкции — это я все вам передам, — медленно проговорил он, — на рожон лезть не буду. А только чтоб совсем бросить мне работу — нельзя, не такое время. Беседовать с солдатами пока воздержусь, а встречаться с вами и решать, что надо делать, — буду!
И, улыбнувшись, добавил:
— Тут, может быть, от немецкой пули скорее погибнешь, чем от своей.
— Скоро наступление, — подтвердил Пронин. — Сильно готовятся.
И в самом деле, с каждым днем становилось яснее, что наступление близко. Разведчики по ночам пробирались во вражеское расположение, тщательно изучали его. Опытные артиллерийские и саперные офицеры следили в бинокли и подзорные трубы за неприятелем, отмечали каждое его движение. Все данные, добытые наблюдением и разведкой, наносились на карты, размножались и передавались в штабы дивизий и полков фронта.
Перед русской армией находились мощные позиции, которые германцы и австрийцы строили почти целый год: это был ряд укрепленных полос, находившихся одна от другой на расстоянии нескольких километров; каждая полоса, в свою очередь, состояла из рядов превосходно оборудованных окопов, с блиндажами, убежищами, волчьими ямами, гнездами для пулеметов; все укрепления были связаны многочисленными ходами сообщений; окопы и блиндажи защищались заграждениями из толстой колючей проволоки, с пропущенным через нее электрическим током, с подвешенными бомбами, фугасами и минами.
Украинская весна была в полном расцвете. Высокие тополи зеленели молодыми, нежными листьями, и трава на лугах всходила легко и весело, пестрея первыми цветами. И как ни заняты были солдаты предстоящим наступлением, как ни тревожили их думы о своей судьбе и о своих семьях, все же они не могли оставаться равнодушными к этому празднику обновления природы. В свободное время они грелись на солнце, пряча головы за брустверами (вражеские снайперы дежурили и снимали каждого, кто неосторожно высовывался), а те, кто были в ближнем резерве, мылись в самодельной бане, устроенной в землянке, стирали белье и развешивали его на чем придется. С ближнего болота доносилось протяжное курлыканье недавно прилетевших с юга журавлей, иногда их красивый косяк проносился над окопами, исчезая в синеве неба. Солдаты завистливо следили за журавлями и вздыхали.