— Почему же вы ничего не сделали, не доложили куда следует, что-де нельзя терпеть такого корпусного?
Папироса, прочертив в воздухе светлую дугу, упала на землю.
— Докладывал… Докладывал лично начальнику штаба армии. Мне ответили, что тогда придется сменить девяносто процентов генералов, и, кроме того, в данном случае есть еще одно обстоятельство, так сказать, частного характера: Благовещенский был назначен самим государем… Перед войной он был за несоответствие занимаемой должности представлен главным штабом к увольнению. Говорят, что при помощи самого Распутина он добился аудиенции у государя и был оставлен на службе. Вот и все. Понятно теперь вам?
Ветер зашелестел в лесу. Небо светлело, но оставалось желтовато-бурым, необычным, и невольно возникала мысль, что таким оно бывает только во время стихийных бедствий. Офицеры, разговаривавшие на краю дороги, медленно шли обратно. Один из них сказал:
— Теперь можно не сомневаться. Мы отступаем. Что будет с армией?
Другой ответил почти спокойно:
— Знаете, что мне сказал Благовещенский, когда я несколько дней назад докладывал ему, что наше отступление ставит под угрозу всю армию? Он сказал, что ничего не знает об общем положении на фронте и беспокоится только о своем корпусе.
Они скрылись в темноте.
Начальник корпусного штаба в эту минуту уже в третий раз спрашивал дежурного офицера, установлена ли связь со штабом армии, и дежурный в третий раз отвечал, вытянувшись и с выражением отчаяния на молодом энергичном лице, что никак нет, связь не установлена.
Начальник штаба постоял, барабаня пальцами по маленькому стеклу окна деревенской избы, где в эту ночь остановился штаб. Последние радиограммы, полученные из штаба армии, после неумелого их расшифрования оказались настолько бессмысленными, что в них ничего нельзя было понять. Выяснилось, что такие же случаи бывали и в других корпусах, и теперь, по неофициальному разрешению командующего армией, радиограммы посылались в незашифрованном виде. Но в последний день не приходили и они.
Восьмая германская армия, сосредоточенная против армии Самсонова, представляла собой в эти дни нечто вроде коромысла, на концах которого висели большие гири. Линия коромысла была тонкая и слабая линия германского фронта, противостоящего русским, а гири — мощные ударные группы, нависшие над русскими флангами и сбивавшие их тяжелыми ударами.
В то время, когда корпус, в котором служил Карцев, отступал на правом фланге армии, на левом происходили еще более трагические события.
Первый корпус атаковали германцы. Атаки были отбиты. Командиры двух русских полков, находившихся в нескольких верстах от места боя, по своей инициативе двинулись на выстрелы и, неожиданно напав на противника, разбили его и обратили в бегство. Охваченные паникой, начали отступать и другие германские части, поспешно двинулся назад обоз, и положение русских, имевших крупные резервы, стало на короткое время исключительно благоприятным. Солдаты, возбужденные успехом, дрались великолепно. Но успех не был использован. Командир первого корпуса генерал Артамонов держался пассивно, хотя в его распоряжении были силы, превосходящие противника. Ключ к русской позиции был в Уздау. До самого полудня русские сражались упорно, несколько раз бросались в штыки и сумели отбросить наседавшего врага. Артамонов со своим штабом находился в это время за несколько верст от места боя. (В мирное время он был хорошо известен солдатам как «иконный генерал». При посещении казарм, небольшой, плотный, с расчесанными усами, он тихо шел по помещению, выставив грудь, всю увешанную орденами, и заглядывал в углы. Его интересовало, достаточно ли икон имеется в ротах и хорошо ли знают солдаты молитвы.)
Канонада усилилась. Артамонову доложили, что надо послать гвардейские части. Генерал, закрывая руками уши и болезненно морщась, ответил, что нельзя трогать гвардию и лучше отступить… Уздау был оставлен русскими весь в пламени. Войска отходили неохотно, они были разгорячены удачным для них боем. Первый корпус откололся от армии — второй ее фланг был сбит. Главнокомандующий Северо-Западным фронтом за день до этого поздравил Самсонова с победой под Орлау, которая (как и все выигранные в этой операции бои) ничего не дала русским. А Самсонов хотя и беспокоился за свои фланги, но не считал еще положение опасным.
В тот день, когда Артамонов своим отступлением открывал германцам путь на Нейдебург, где был стратегический центр армии, Самсонов прибыл в этот город со всем своим штабом. В шесть часов вечера в богатом каменном доме, принадлежавшем бургомистру, подавали парадный обед. Рядом с Самсоновым — полным стариком с красивыми белыми усами — сидел генерал Нокс. Он разговаривал с Новосельским о последних операциях. Нокс, знакомый с планом русского командования, считал, что дела идут хорошо. Он пил коньяк из высокой хрустальной рюмки и, глядя на Новосельского помутневшими глазами, объяснял свою точку зрения на военные события.
— Немцы идут на Париж, — говорил он. — Пускай идут!.. Они думают, что там, как в тысяча восемьсот семьдесят первом году, лежит решение войны. Они скинули со счетов такую мелочь, как Англия. Но поверьте, дорогой мой, что мы немцев достанем, где бы они ни были — в Париже или Берлине. Германии незачем было лезть в море. Море — это не германская стихия. И мы перережем все кровеносные трубы, которые тянутся через море к Германии. Я думаю, что ваши храбрые войска сломают им ноги, прежде чем они смогут предпринять что-нибудь серьезное против Англии, не правда ли?
За столом становилось все шумнее.
— Пьем за героев Орлау! — провозгласил Самсонов, подымая бокал.
И начальник штаба, улыбаясь, показывал телеграмму главнокомандующего с поздравлением по случаю победы и говорил:
— Во всяком случае, мы идем вперед. Уже отхватили порядочный кусок немецкой земли и отхватим еще больше. Завтра будем в Алленштейне, а оттуда прямой путь на Берлин!
— Из Гумбиннена — дальше, — сказал кто-то.
Этот намек на медленное продвижение первой армии после победы Ренненкампфа под Гумбинненом офицеры встретили смехом.
— Вперед, вперед, вперед! — вполголоса запел полный, очень красивый офицер, дирижируя стаканом, и сразу умолк, с недоумением уставившись на дверь.
Дверь полуоткрылась, и армейский офицер, в плохо пригнанной гимнастерке, смущенно выглядывал из передней, видимо не решаясь войти. Начальник штаба заметил его и позвал рукой. Сутулясь под взглядами блестящих военных, вбирая внутрь носки запыленных сапог, офицер подошел к начальнику штаба и подал запечатанный конверт. Тот вскрыл его, прочел, и все увидели, как дрогнули его руки. Привстав, он протянул Самсонову развернутый листок и что-то сказал. Полная, не по-стариковски гладкая шея Самсонова налилась кровью. Это была телеграмма Артамонова о том, что Уздау взят немцами и левый фланг армии через Сольдау отступает на юг.
Самсонов тяжело встал (за ним вскочили все присутствующие) и, с трудом скрывая волнение, сказал:
— Продолжайте, господа, прошу вас, продолжайте! — и вышел вместе с начальником штаба.
Они долго сидели перед картой, висевшей на стене в комнате Самсонова. Цепь красных флажков, изображавших линию фронта, тянулась через карту. В центре цепь сильно выдавалась вперед, на флангах же, особенно на левом, она круто загибалась назад. Но кое-где флажки отсутствовали — штаб армии не имел сведений о точном нахождении некоторых частей.
— Как же, скажите мне, как же могло так получиться? — спросил Самсонов. — Ведь мы заходим левым плечом, отбрасываем противника на север, на Ренненкампфа, а наш левый фланг оказался позади центра! Стало быть, мы совершенно не так двигаемся и маневрируем, как это нужно?
Начальник штаба молчал. Он лучше Самсонова понимал, что армия в эти дни фактически не управлялась.
В утреннем воздухе, синем и необычно прозрачном, была свежесть, предвещавшая осень. Трава уже утратила летнюю окраску, стала тусклой, вялой. Береза, одиноко росшая среди елей, резко выделялась, точно была посажена здесь по ошибке. Три солдата, укрывшись двумя шинелями, спали под елью. Карцев приподнялся, протирая глаза. Черницкий еще спал, лежа между ним и Голицыным, — среднее, самое теплое, место досталось ему по жребию.