Она окликнула его и, пока он подходил, вспоминала его фамилию. Но, так и не вспомнив, протянула ему руку и застенчиво спросила, не может ли он вызвать Карцева. Мазурин внимательно и сочувственно посмотрел на нее.
— Я вас знаю, — сказал он. — Карцев говорил мне про вас. Вы, кажется, служите у полковника Максимова? С вами что-нибудь случилось?
Голос его прозвучал так дружески, глаза так чисто, так искренне смотрели на Тоню, что она сразу ослабела. Едва сдерживая слезы, рассказала о Максимове.
— Мерзавец! — гневно проговорил Мазурин. — Пойдемте, я отведу вас к своим друзьям. Они простые люди и ласково примут вас.
Они прошли два переулка и очутились во дворе одноэтажного домика. Через узкие сени пробрались в чистую, светлую комнату.
— Катя! — обратился Мазурин к невысокой белокурой девушке, встретившей их. — Это — Тоня, друг Карцева. Она ушла, сбежала от своего изверга хозяина. Можно ей пока пожить здесь?
— Ну конечно! — Катя обняла Тоню. — Вам надо переодеться. Сухой нитки на вас нет!
И отвела ее за занавеску.
Мазурин сел за стол и стал писать бесцветной, как вода, жидкостью между строчек письма, в котором говорилось о семейных делах, передавались поклоны родным. Еще до поступления на военную службу он был участником рабочих социал-демократических кружков на Прохоровке. На Пресне он и вырос. В девятьсот пятом году подростком дрался там на баррикадах. Получив партийные явки и убедившись, как вяло и ненадежно шла в полку подпольная революционная работа, он медленно и терпеливо налаживал ее, поддерживал тесную связь с большевистской организацией в городе и за два года военной службы сделал многое. Его последним успехом было привлечение к партийной работе писаря Пронина и поручика Казакова. Мазурин ожидал литературу из Москвы, а пока что сам писал листовку, которую назвал «Царь и народ». В ней он вкратце излагал историю борьбы рабочего класса России за свое освобождение, подчеркивал значение 9-го января и Ленского расстрела, окончательно убедивших народ, что от царя, кроме пуль и тюрьмы, ждать нечего.
С Катей он познакомился, уже будучи солдатом. Она работала на фабрике. Ее старшего брата изувечили полицейские, отец, арестованный во время стачек тысяча девятьсот пятого года, погиб на каторге вблизи Минусинска, ее мать Васена укрывала политических, прятала подпольную литературу…
Мазурин был уверен, что Тоня почувствует себя в этой семье как дома.
Закончив писать, он передал конверт Кате:
— Сама опусти!
Катя молча кивнула. Она знала, что это очередное мазуринское письмо заключало в себе больше чем весточку родным…
…Несколько дней спустя Тоня устроилась на фабрике. Когда, в отсутствие Максимова, она пришла на его квартиру за своими вещами, денщик Онуфрий грустно сказал ей:
— Счастливая ты, Тоня, улетела! А мне еще год страдать…
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Капитан Вернер проснулся. Он лежал голым на огромной медвежьей шкуре, покрытой простыней, и внимательно рассматривал свое большое мускулистое тело, поросшее рыжеватыми волосами. Сладко потянувшись, он позвал:
— Иванков!
Вбежал денщик — белокурый, но с узкими, монгольскими глазами и с короткими, не по росту, руками. По всей его напряженной фигуре, по застывшему лицу и прилипшим к бедрам рукам было видно, что он до ужаса боится Вернера.
— Массаж! — приказал капитан.
Иванков вышел и сейчас же вернулся без гимнастерки, с засученными рукавами рубахи, с банкой вазелина. Капитан вытянул ногу, уперся ею в живот денщика, и тот старательно начал втирать вазелин в кожу, разминал мышцы, хлопал по ним ладонями. Закончив массировать одну ногу, он осторожно опустил ее и взялся за другую. А когда Вернер улегся на живот, подставив массажисту спину, Иванков стиснул зубы, с отвращением глядя на капитана.
Он уже полгода служил у Вернера. И, несмотря на животный страх перед ним, попросил однажды отчислить его в роту. Вернер отказал. Тогда Иванков по команде подал о том же просьбу командиру полка. Вернер, узнав, не упрекал его за это. Он только смотрел на него пустыми, холодными глазами и усмехался. И этот взгляд был так страшен, что Иванкова пробирала дрожь. Часто капитан будил его ночью и приказывал подать папиросы, лежащие тут же, под рукой, или налить вина из бутылки, стоящей на низеньком столике у постели. Власть Вернера над солдатом была беспредельна, убийственна, и денщик знал, что всякое сопротивление приведет только к гибели. И тем не менее он всеми силами пытался вырваться из-под власти капитана, но все напрасно. Вернер издевательски говорил ему:
— Никуда не отпущу. Прослужишь у меня весь срок службы.
После массажа капитан напился чаю, оделся и ушел в роту. Шагал огромный, прямой, гордясь своей прусской выправкой, ставил ногу во весь след.
Он обошел выстроившуюся роту, вглядываясь в каждого солдата, будто гипнотизируя его. Как обычно, остановился перед Орлинским, приказал ему выйти из рядов, осмотрел его с ног до головы. Потом, как бы забыв о нем, заговорил с фельдфебелем, но все время следил за Орлинским скошенным, охотничьим глазом. И когда Орлинский шевельнулся, Вернер неожиданно легко для своего тяжелого тела обернулся и мягко спросил:
— Ты что же это шевелишься в строю? Разве можно?..
Орлинский замер, точно почувствовав над собой невидимые хищные когти.
— Проверим, как вы знаете устав, — говорил Вернер, расхаживая перед фронтом. — Скажи мне, Ерлинский, — он нарочно коверкал его фамилию, — имеешь ли ты право идти в театр?
— Так точно, ваше высокоблагородие.
— А не врешь? Во-первых, без разрешения, не можешь. Не все спектакли дозволено смотреть солдату. А во-вторых, на какие места тебе можно идти?
Орлинский промолчал.
— На галерку, понятно? Потому что в кресла ходят только благородные люди, и в том числе — господа офицеры. А как будешь держать себя во время антракта?
— Выйду или останусь на месте, ваше высокоблагородие! — задыхаясь, ответил Орлинский.
— Врешь, Ерлинский. На месте тебе нельзя сидеть во время антракта. Ты обязан встать и столбом торчать до начала действия. Понятно?
И, глядя на роту замораживающими глазами, Вернер говорил, отчеканивая каждое слово:
— Вы не имеете права курить на улице, ездить в трамваях и в вагонах первого и второго классов. Не имеете права ходить в городской сад, когда там музыка. Кто ответит — почему? Отвечай ты, Ермилов.
— Так что, ваше высокоблагородие, уставом запрещено.
— Без тебя, дурака, знаю, что запрещено. А почему запрещено?
И, садясь верхом на стул, разъяснял:
— Потому, что вы нижние чины, н и ж н и е, — то есть вам нельзя быть вместе с высшими.
Он так мог говорить долго, подчеркивая то, чего не должны делать солдаты. Правда, в полку он был единственным, кто занимался подобными нравоучениями. Но солдаты понимали, что при желании любой офицер может последовать примеру Вернера.
Полевым занятиям капитан отдавал мало времени. Тактические упражнения, приспособление к местности, решение боевых задач, даже стрельба были у него на втором плане. Зато шагистика, маршировка опьяняли его. Расставив ноги, он смотрел на марширующую роту и считал мерно, густо:
— Р-раз-два! Раз-два! Левой, левой!..
Солдаты ровно подымали ноги, с силой опускали их, косились направо, чтобы и на дюйм не нарушить равнения в рядах.
— Нет звука, нет звука, — спокойно говорил Вернер (он вообще редко повышал голос). — У всей роты должен быть один удар при опускании ноги на землю. Пройдем еще раз. Но раньше пробежимся разок-другой.
Бег был наказанием за плохую, по его мнению, маршировку. Сам он бегал легко и, становясь сбоку роты, чтобы лучше видеть солдат, протяжно командовал:
— Р-рота, бегом — марш!
Долго бежать в рядах, сохраняя равнение и ногу, со скаткой через плечо, с винтовкой на плече, с походным мешком и лопатой, с патронными сумками и фляжкой было, конечно, трудно. Через две минуты большинство солдат выдыхалось, через три-четыре — лица их наливались кровью. Но каждому было боязно выпасть из темпа бега, «потерять ногу», завалить винтовку. Тогда выведут из строя и заставят бегать в одиночку перед самим Вернером. Кроме того, надо постоянно быть настороже, чтобы по команде «шагом» сильно и всем вместе «дать ногу». Если же «давали ногу» нестройно, Вернер приказывал повторить, опять гонял роту и в конце концов добился, что третья рота маршировала лучше всех в полку. Но она отставала по стрельбе и полевым учениям. Лучшие стрелки мазали в присутствии Вернера: пули отправлялись «за молоком». Как-то в полковом тире Вернер сел сзади одного из худших стрелков его роты и спокойно сказал: