Изменить стиль страницы

Роза села в кресло Софи. Марта не смела вздохнуть. Обе погрузились в молчание. Наконец откуда-то из глубины, из бездны тайн и воспоминаний снова прозвучал голос Розы:

— Потерпи, скоро я кончу свой рассказ. Я сказала: благодаря Герхардту я простила виноватым в моих страданиях и сама прошу о прощении. Ты можешь спросить: почему? А вот, дочь моя, потому, что он один не испугался меня. Он один не слова мои слушал, а выслушал сердце. Он один понял, что мое старое сердце — это сердце ребенка. И не объяснял он ничего, не боролся со мной, не обижался и не льстил; сжал мои глупые руки, злому языку велел молчать — прислушался к сердцу и понял его муку.

Марта не могла больше выдержать. Она припала к материнским коленям и прорыдала:

— Ради бога, мама, милая, перестань! Ты себе повредишь, ты сегодня так плохо себя чувствовала. Подумай о нас, обо мне: что будет со мной, если ты расхвораешься?

Роза погладила плачущую по голове. Сама она была удивительно спокойна.

— Вот видишь, и так всегда, — сказала она, усмехнувшись. — Все вы со мной такие: боитесь. А вдруг я вас чем-нибудь огорчу. Здоровая, больная — я всегда для вас опасна… всегда пугаю. Адам говорит: «Я не умел тебя ненавидеть, потому что любил. Одну только ночь ненавидел, одну минуту желал твоей смерти». Ах, а как раз надо было или убить, или излечить меня от детской жажды мести, которой я заболела, когда Михал меня бросил.

Она замолчала, затем с изумлением прибавила.

— Подумай, подумай, как поздно меня разбудили… Как поздно пришло избавление… Успею ли я еще немножко пожить? Немножко побыть человеком?

И вдруг оживилась, тряхнула головой, точно очнувшись от сна.

— Зажги, Мартуся, свет, что это мы сидим впотьмах, как совы! Сейчас покажу тебе, какой я браслет велела себе сделать из тех рассыпанных топазов.

Марта повернула выключатель и украдкой посмотрела на мать. Тень, которая взывала к ней из темноты, была чем-то отчужденным от Розы. И она боялась, что вместо хорошо знакомых черт подвижного лица, обтянутого смуглой кожей, вместо помутневших глаз и увядших, но все еще напоминающих розу губ увидит… облако — или, может быть, шестнадцатилетнюю Розали в короне гиацинтовых кос? Но Роза не изменилась. Только глаза блестели сильней, чем обычно, даже неловко становилось от этого блеска.

Подходя к шкафу, Роза бросила взгляд в зеркало.

— Не сходила к парикмахеру! Но волосы, кажется, выглядят еще неплохо.

Взяла браслет и с браслетом в руке задумалась.

— Сколько же это всего было? Две недели в Кенигсберге и месяц здесь. Итого: полтора месяца жизни.

И вдруг схватила Марту за руку.

— Ты веришь, Марта, в чудеса? — ее глаза глядели с таким напряжением, словно дочь должна была решить ее судьбу.

У Марты сжалось горло, однако она ответила без колебаний:

— Верю.

Тогда Роза превратилась в статую победы. Выпрямившись, со вздрагивающими ноздрями, с торсом самофракийской Ники, она воскликнула:

— И я верю! Должна верить, потому что со мной сотворено чудо!

Она отложила браслет, повернулась лицом к зеркалу, притянула к себе дочь.

— Смотри, видишь эти морщины на щеках, на лбу, эти фиолетовые и коричневые пятна под глазами? Ты видишь эту шестидесятилетнюю уродину? Эту несчастную карикатуру на женщину?

Марта заслонила лицо, словно защищаясь от удара.

— Нет, нет, не вижу, не говори так! Ты всегда красивая.

— Молчи! — гневно одернула ее Роза. — Не лги, не надо лгать. И ты видишь, и я вижу: розы уже нет, остался один засохший стебель. Но это ничего. Чудо все способно изменить.

Дрожащими пальцами она притронулась к вискам.

— Герхардт, когда говорил со мной, да, он действительно видел меня красивой. Голос не лжет, а в его голосе было столько тепла и восхищения. Руки не лгали, взгляд… «Ruhe, Ruhe, mein Kind».

Роза опустила голову.

— Вот здесь, — положила она руку на грудь, — здесь, над моим сердцем, бился его пульс. А здесь, — рука передвинулась к плечу, — еще не остыл след его ладони; я чувствую ее… «So dumm», — сказал он с улыбкой. И верно! Что же еще можно сказать о сердце?

И вдруг, с возмущением:

— Что? Ты смеешься надо мной? Наверно, думаешь: сумасшедшая?

Сердитый взгляд.

— Не воображай, будто я сразу поверила, вот так, с бухты-барахты, без всякой проверки. Разве я не понимаю: сорокалетний мужчина и старая баба… Через неделю я снова пришла к нему. Делаю вид, будто ничего не заметила, ничего не знаю. Он тоже. Только вот это выражение непонятной доброты… «Nun, wie geht's?»[82] — спрашивает. Не как старуху спрашивает, а как ребенка, я сразу почувствовала. Ну, и опять начала брюзжать. Жаловаться на лекарства, что не помогают, бранила немецкие аптеки. Он измерил давление. Потом сам натянул мне на плечи платье, деликатно так, заботливо. Сощурил глаза, и что-то, даже как бы слезы, заметила я между ресниц. «Ну, — говорит, — а как настроение? Обо всем, что было в жизни плохого, надо забыть. Надо думать только о хорошем, о приятных вещах. «Аn Leute, die Sie lieben»[83]. У меня прямо сердце замерло. Чувствую, что вот-вот расплачусь, стараюсь удержаться, сдвинула брови, сжала губы. А он, бедный, смотрит на меня с грустью. «Почему мы опять сердимся? — говорит. — Красивым лицам больше идет улыбка». Прописал мне новые лекарства. «Прошу вас, когда придете в следующий раз — улыбайтесь; для вас улыбка — это жизнь».

Роза подошла к Марте, обняла ее.

— Доченька! С этим-то я сегодня к тебе и приходила. Забудь все мои прежние наставления. Не честолюбие, не искусство, не путешествия, не богатство — улыбка, вот что необходимо для жизни. Такая улыбка, какой улыбаешься от полноты сердца.

Марта отодвинулась, дыхание матери жгло ее, горящие вдохновением глаза пугали. В глубине души она чувствовала нарастающее сопротивление.

— Не знаю, мама, не очень я все это понимаю. Ты ссылаешься на чудеса, а никогда не верила в бога и не позволяла мне молиться.

Роза замигала ресницами; ее лицо, только что такое сияющее, напряженно сморщилось.

— Бога? — повторила она в раздумье. — Разве это бог творит чудеса? Я тоже ничего не знаю, хотя много раз хвалилась, что знаю все… Не мне кажется, чудеса создаются там, где и музыка — в человеческом сердце. Можно ли вымолить песню, сонату, симфонию? Они рождаются сами…

— Ах, так ты не забыла о музыке! — вспыхнув, прервала ее Марта. — Даже чудом ее считаешь. Почему же ты мне велишь о ней забыть?

Роза заломила руки.

— Как трудно объяснить! Ну вот концерт Брамса: ты знаешь, какая это для меня всегда была трагедия. То, что я не могла сыграть его по-настоящему. Из-за недостатка техники, говорила я. — Роза истерически расхохоталась. — Бездушная, темная дура! Только теперь я поняла, в чем был мой главный недостаток. Если бы не эта страшная пустота в сердце, нашлись бы силы и на совершенствование техники. А ты? Спору нет, поешь ты прекрасно. Голос, школа, стиль — все есть. И, однако, чего-то не хватает. Почему-то критики пишут о тебе: «культурная певица», вместо того чтобы писать: «пленительная»…

Марта порывисто поднялась; губы у нее посинели, как у Адама в минуты сильного волнения.

— Слишком поздно, мама, сделала ты это открытие, слишком поздно! Павел меня любит, я не могу его оставить.

— Павел тебя любит! — крикнула Роза. — А ты что, лучше, умнее становишься от этой любви? Бога за нее благословляешь? Живешь полной жизнью? Павел любит музыку, Адам не любил, а все равно, как я при Адаме, так и ты при нем только притворяешься человеком, лишь бы чем-нибудь заткнуть дыру в сердце. Не заткнешь, дочь моя! Сердце не обманешь!

Она наклонилась к Марте, пылающими зрачками впилась ей в глаза, понизила голос до шепота:

— Ты слушай меня. Я уже ухожу. Нельзя так жить! Такая жизнь рождает преступления. Я Павлу зла не желаю, никому я теперь не желаю зла — он забудет. Гляди, твой отец забывает же меня с Квятковской… А ты иди, — она схватила Марту за руку, до боли сжала запястье, — иди, женщина, пока не поздно, ищи свое счастье, не то и в смерти не найдешь покоя, назад будет рваться твоя душа!

вернуться

82

Ну, как дела? (нем.)

вернуться

83

О людях, которые вас любят (нем.).