Изменить стиль страницы

Через семь часов боя Станиславчик горел сплошным костром. Контуженный Наумов, сопровождаемый верными ординарцами, отошел в лес, к обозу. А когда стемнело, то выяснилось, что конотопцев в лесу нет. Не было и капитана Кочемазова. До сих пор не известно, погиб ли он в первом бою или отошел за Южный Буг. Может быть, хотел прорваться на Бершадские леса.

Тяжелой, страшной была ночь после разгрома в Станиславчике. Обоз большой, а боевых сил мало. Вместе с ранеными, ездовыми, женщинами осталось всего человек триста. В то же время головная разведка донесла, что со стороны Умани подходит другая немецкая дивизия.

Одна дивизия противника уже охватила лес с запада, вторая должна была замкнуть кольцо. Но в полночь разведчики нащупали выход. И командир решил: всем сесть верхом на коней, проскользнуть оврагами подальше в степь, днем укрыться в балке или на каком–нибудь хуторе, а в следующую ночь — опять на север. Решение единственно правильное! Капитан Наумов из тех людей, которые и в самом трудном положении не теряют присутствия духа.

* * *

Об этой страшной, трагической ночи уже после войны у меня был разговор с двумя учительницами. Они оказались партизанками, участницами и того рейда, и того голованевского разгрома.

— Воевал бы среди нас молодой Фадеев, — сказала задумчиво одна из них, — он бы написал! Сердца дрогнули бы, очи затуманились слезой.

— Ах, какая это страшная ночь! — вспомнила другая. — Были мы обе тогда девчонками лет по шестнадцати. Целый день возились с ранеными, все время смерть перед глазами. А ночью еще страшней. Забились мы под куст. Сидим и плачем. Тихо всхлипываем. Вдруг раздался голос командира: «Кто тут?» Откликнулись. Он остановился, узнал нас. Затем тут же ординарцам и связным какое–то приказание отдал, поднес к глазам руку со светящимся циферблатом и сказал: «Сверить всем часы! На моих сейчас двадцать три часа одиннадцать минут! Ровно через полчаса — прорыв». Нас удивил этот спокойный голос. И эти часы… Мы даже всхлипывать перестали. Думаем, не все ли равно — в полночь или на рассвете кончится жизнь? Зачем сверять еще минуты? А командир опять к связным обращается: «Двух коней запасных приведите!..» Связные в стороны разошлись. Треск сучьев и скрип снега под ногами затих. Наумов рядом с нами присел, к дубу плечом привалился. Мы думали, вздремнул. Сидим тихо, как мыши… со сбитыми коленями, голодные, иззябшие… Помолчал он минут пять, снова поднял руку с часами к глазам и, не оборачиваясь в нашу сторону, спрашивает: «Что, девушки, страшно?» Всхлипнула моя подруга: «Ох, страшно». — «Погоди, не плачь, — сказал командир. — Сейчас верхе все сядем и вырвемся. Но ты хорошо запомни эту ночь. Замуж выйдешь, детей, внуков иметь будешь, а ночь эту помни… Сейчас вам коней хлопцы достанут…» И отошел в сторону. А мы сидим, одна к другой прижались. «Что он, смеется над нами, что ли?» — спрашивает подруга. «Нет, не смеется. Слышишь? Сказал, на коней верхом посадит». — «Да я ведь никогда верхом не ездила». — «Не ездила — так поедешь». И вы знаете — поехали. И прорвались. Прав был командир. Как–то встретила я его на Крещатике. Прямо так на тротуаре и остановила. «Извините, товарищ генерал».. А он на меня смотрит удивленно. Бровь приподнял: «В чем дело, товарищ?» — «А я ведь помню и никогда не забываю ту ночь в лесу под Станиславчиком. Пожалуй, эта ночь была не только самая страшная, но и самая счастливая в моей жизни: я как бы второй раз родилась». Он вспомнил меня и засмеялся: «В моей жизни это тоже была не совсем обычная ночь…»

* * *

Так рассказывала мне народная учительница, бывшая партизанка кавалерийского отряда Наумова.

В ту ночь триста конников прорвались из Голованевского леса в степь. До рассвета отмахали километров сорок. Чуть сереть стало, уже «костыль»[13] в небе урчит — надо прятаться. А в степи нигде ни лесочка, ни хуторка. Голым–голо.

В глубокую балку загнал свою кавалерию Наумов. Коней в снег положили и снегом забросали. Сами бойцы друг друга маскхалатами укрыли. Лежат. Только наблюдателей человек пять — шесть на бугры выставили в маскировочных халатах.

А над Галочинским лесом — канонада, самолеты проходят волнами.

Так продолжалось весь день. А чуть смерклось, кавалерия Наумова выскочила из балки и — опять на север. Шли без карты, руководствуясь чутьем. Двое суток скакал и на север с маленьким отклонением к западу. На третью ночь совсем изнемогли. Надо было лошадей покормить, людям перекусить хоть немного. Решили завернуть на хуторок. Выслали разведку. Там оказались жандармы. Не хотелось шум поднимать, но что поделаешь. Решились на налет. Ровно в полночь застрекотали автоматы, и в несколько минут от жандармов осталось только мокрое место.

Это была охрана одного из запасных узлов связи полевой ставки Гитлера. До самой ставки оставалось каких–нибудь десять километров. Ох, если бы Наумов знал о таком соседстве! Непременно бы завернул туда: помирать, так с музыкой.

Но все это выяснилось гораздо позже.

Помню как сейчас: прискакали лихие кавалеристы к нам на Припять, и я вместе с их начальником штаба стал наносить маршрут Степного рейда на карту. Смотрю — глазам своим не верю.

— Да знаешь, чертов ты парень, — говорю кавалеристу, — ведь вы были от Гитлера в десяти километрах?!

— Ну да? Не может быть! — отвечает он. — Откуда вы знаете, что там ставка?.. Полевая?

Пришлось объяснить.

Дело в том, что мы с Рудневым еще поздней осенью посылали под Винницу нашего разведчика — марш–агента. Это была учительница. Глаза молодые, печальные, а лицо как печеное яблоко — совсем старушечье. Галей ее звали. Она к нам пробилась из–под Винницы еще в декабре сорок второго. Я ее выспрашивал, как работает железная дорога Жмеринка — Казатин — Киев, а она все твердила о какой–то таинственной постройке в двенадцати километрах севернее Винницы.

— Что там? — допытывался я. — Нефтесклад? Боеприпасы?

— Никто не знает. Село все выселено, жители угнаны. Возводили эти таинственные постройки русские военнопленные в сорок первом году. Говорят, двенадцать тысяч человек было. И когда стройку закончили, все двенадцать тысяч были расстреляны. До одного.

Доложил я Рудневу. Он приказал: «Надо во что бы то ни стало выяснить, что там построено. Поговори с Галей, не пойдет ли она еще раз?»

Галя согласилась пойти. Мы дали ей подробную инструкцию, сказали друг другу пароли и какие–то неловкие напутственные слова.

— Сколько же тебе лет, Галя? — спросил я на прощание.

— Девятнадцать.

Удивился я. Но наши девчата–партизанки объяснили мне все: оказывается, гитлеровцы почти полгода держали Галю в публичном доме; сначала в офицерском, а потом — в солдатском.

Галя не появлялась более трех месяцев. Послал я ее в разведку из Князь–озера, а вернулась она под Припять. Смотрю: еще морщин у нее прибавилось, еще больше глаза стали, горят как огненные.

— Выяснила?

Молча кивнула головой.

— План начертила?

Молчит.

— Что? Аэродром? Горючее? Боеприпасы? Может, завод какой секретный?

— Ставка Гитлера там. — И заплакала. — Почему вы мне мин не дали, подрывному делу не обучили? Почему?

Но мне не до нее уже было. Захватило дух. Побежал, доложил Ковпаку и Рудневу. На Большую землю полетели радиодонесения. Оттуда приказ: проверить. Послали две группы разведчиков, однако ни одна из них не смогла добраться до ставки Гитлера…

* * *

Капитан Наумов прожил у нас на Припяти всего три дня. Не успел он опомниться после своего Степного рейда, как был вызван в Москву. Интерес к его рейду проявлялся неслыханный. И понятно почему: кроме наших донесений, составленных по данным, добытым Галей, в центре, видимо, уже располагали сообщением из винницкого подполья, того, которое на берегах Южного Буга действовало. По сообщениям этим выходило, что в ту самую ночь, когда конница Наумова на хуторке с пятнадцатью жандармами баталию учинила, паника во всей гитлеровской ставке поднялась.

вернуться

13

Так называли фронтовики немецкий самолет–корректировщик «Хе–126».