Вечером его расстреляли.
И тут же Мазур стал собираться в дорогу.
— Я пуйду до дому, паны–товажиши, — заявил он.
— Что так? — спросил Жмуркин.
— Як вы сумели того зверя извести, то вже нам вздохнуть можно буде…
Он вытер набежавшую на морщинистое лицо слезу и продолжал:
— Сколько люду он перевел — и малых дзеток, и кобет, и паненок[6]…
Глядя вслед уходящему вместе с разведчиками крестьянину, я с улыбкой спросил Жмуркина:
— Ну как? Завербовали?
— Так точно, — ответил тот серьезно, видимо, не поняв моей иронии. — Завербовал. И оформил. Вот пароль, явочные дни, зеленая почта…
— Очень хорошо, — похвалил я довольного особиста.
Жмуркин был неплохой парень. Только немного переученный, что ли. Подпорченный ремесленными шаблонами, теми штампами и правилами, которые мешали ему учитывать значение для советской контрразведки главного, к чему звал ее первый чекист Феликс Дзержинский, — связи с массами.
20
Сотни фактов и фактиков натащила наша разведка. В них надо было разобраться, чтобы не сделать политического промаха, не допустить тактической ошибки. А я все еще думал о Мазуре: здесь, на границе, возможна и перевербовка. Мазур был из хуторов «восточнее Грубешова», как лаконично говорилось об этой местности в меморандуме лорда Керзона. Он мог оказаться агентом другой, иностранной контрразведки.
Да, надо было разобраться во всем!
Мы решили созвать комиссаров батальонов, парторгов рот и других наиболее активных коммунистов и комсомольцев. Созывать общее партийно–комсомольское собрание не было возможности.
Приглашенные собрались в штабе. Войцехович доложил обстановку, а майор Жмуркин объявил для всеобщего сведения разведдонесения из батальонов. Разведдонесения выглядели по–разному: тут были и немудрящие записки от командиров отделений, рыскавших во все стороны, но попадались и более солидные документы, с попытками на некоторые обобщения и серьезные выводы.
— Бандеровцы — вояки, конечно, аховые. Вот товарищ начштаба может это подтвердить, — дополнил Жмуркина по–своему Мыкола Солдатенко. — Товарищ Войцехович плеткой с ними собрался воевать.
С мест раздались одобрительные возгласы:
— Слыхали.
— Знаем, как он вместе с командиром махнул на санках через бандеровский курень.
И тут я понял, что Мыколу нужно поддержать. Он был, конечно, прав, когда одернул нас с Войцеховичем: командиры не должны допускать мальчишества и безрассудства. Но сейчас, вынося наше поведение как бы на обсуждение большинства коммунистов, замполит рисковал остаться изолированным. Чего только не простит партизан–рейдовик за лихость! Храбрость бойца, а тем более командира, считалась у нас высшим, первостепенным качеством. За храбрость любили, за смелость уважали, перед мужеством преклонялись, геройству завидовали. В беспрерывном движении и ежеминутно меняющейся обстановке требовалась быстрая смекалка и порыв. Тут, казалось, не было места для раздумий. У людей сама собой как–то вырабатывалась веселая бесшабашность, безрассудное отношение к опасности.
Особенно ценилась лихость в кавэскадроне — этом самом подвижном подразделении. А вот уже у пеших разведчиков за храбрость хвалили, а за лихость ругали и даже наказывали: там больше годились смелая осторожность, храброе терпение, твердая выдержка и боевое упорство. А у подрывников выше всего котировалось умение осторожно подползти к полотну железной дороги или под мост, без шума и звяка пролежать сколько положено в кювете, бесстрашно и безошибочно всунуть в боевое гнездо взрыватель и осторожно, когда жизнь висит на волоске и каждый миг можешь взлететь на воздух, вынуть предохранительную чеку. Тут уже бесстрашие воина равнялось мастерству ювелира.
А пушкари? А старшины и хозяйственники? А медицинские сестры и врачи? А ездовые, в любое время похода и боя, днем и ночью, привязанные к своей повозке, к саням, к лошадям? В чем их доблесть? В бесстрашном терпении и смелом боевом упорстве. Это честные работяги войны. Везя драгоценный груз — раненого товарища или пять ящиков взрывчатки, двадцать снарядов или семь — восемь тысяч автоматных патронов, — разве они могут или смеют быть трусами?
Да, храбрость нужна всем. В том числе, конечно, и командирам. А вот лихость, то есть безрассудство, безразличие к опасности и неосмотрительность, которая часто лишь маскировалась в личину храбрости, могла и повредить. Но прощались они всем, импонировали людям беспредельно…
Эти мысли быстро пронеслись в голове. Я встал и прямо высказал их комбатам и комиссарам. Подтвердил правоту Мыколы.
Начштаба вначале недовольно крутил головой, как боевой конь, которого жалит овод. Но потом и он согласился.
Мыкола Солдатенко был очень польщен.
Но ведь мы собрались не для этого. Жизнь ставила перед нами новый запутанный вопрос. Сложный узелок национализма был завязан фашистами в этих краях. По силам ли нам, молодым еще коммунистам, развязать его? Правильно ли все понимают мои товарищи? В основе правильно. Но не до конца… Вон разгоряченный Шумейко, которому уже известно предварительное решение командования о расформировании его батальона и персональном взыскании ему лично за пристрастие к самогонным аппаратам, разглагольствует:
— Так что ж это такое — бандеровщина? Вон их сколько под ружьем. Один курень разгромили, а тут уже второй… Это же полки целые, мужики, народ…
— Под ружьем или под дробовиком? Уточняйте, товарищ капитан, — ехидно спрашивает комбат–четыре Токарь. Он слегка нажимает на «о», и получается «копытан».
— Все равно, — кипятится Шумейко.
«Как же пояснее разжевать ему, что это все–таки не одно и то же? Он видит факты. Но вряд ли понимает их…»
Вопросительно переглядываемся с Мыколой. Мы с ним еще в начале Карпатского рейда считались в некотором роде специалистами по бандеровщине. В Шумских лесах Ковпак и Руднев посылали нас вдвоем парламентерами к Беркуту. Вместе с Мыколой мы разбирались в деле Наталки — представителя областного «провода»[7] на Тернопольщине. Вместе ходили в конную атаку с эскадроном Усача против банды Черного Ворона… «Неужели ж здесь Мыкола не сумеет разобраться?»
А Мыкола уже встает:
— Вот тут наплел нам товарищ Шумейко всякого… А дозвольте спросить его: где он увидел народ в числе бандеровщины?
Голос с задних скамеек:
— Так то же ему с пьяных глаз попритчилось!
— Ничего подобного. Я совершенно трезвый, — огрызается Шумейко.
— Тем хуже, — парирует Мыкола. — Хуже для тебя. А для дела и совсем плохо. Что ты нам здесь голову морочишь? Какой же из этого куреня полк?
— А в селах? С дубинами, с берданками и вилами кто вышел? Самооборона в селах из кого состоит? — совсем взъерепенился «копытан».
— Эх ты, тюха–матюха! Самооборона… А против кого она с дубьем вышла? По–моему, допреж всего против немецких фашистов и их прихвостней, салашистов всяких… Ты «инструкцию» Гончаренко читал? А приказы ихнего главкома Клима Савура? Это же явная для всех фашистская программа.
Мы с Войцеховичем не можем надивиться, глядя на молчуна Мыколу.
— Откуда у него эта разговорчивость взялась? — шепчет мне начштаба, делая вид, что склонился над картой.
— Когда надо партийное дело проводить, он всегда находит подходящие слова, — отвечаю я.
А замполит тем временем схватил со стола бумажки, зачитывает по ним подчеркнутые места и, размахивая над головой костлявым своим кулаком, убеждает, доказывает, разоблачает. Затем он вдруг лезет в карман и достает затрепанную солдатскую записную книжку.
— От я вам сейчас прочитаю.
В хате тишина. Только посапывает Шумейко.
— Это, хлопцы, партийная директива. Адресована она была членам подпольного ЦК Компартии Украины.
— Кому? — раздается сзади голос Федчука.
— Ковпаку, Рудневу, Бегме, Федорову. И я сам ее бачив. На листочку из блокнота, а зверху — штамп печатный: член Военного совета Воронежского фронта… Главное мне Руднев дал выписать из нее. «Запомни, — говорит, — политрук: в этом соль нашей политики в здешних местах…» Так вот, в директиве той было сказано, что руководители украинских буржуазных националистов — это немецкие агенты, враги украинского народа… А рядовые участники их отрядов кто? Про них у меня тоже выписка есть… Это люди, обманутые такими, как Гончаренко, и некоторая часть из них искренне желает бороться против немецких оккупантов. Бачив, Шумейко? Проветрит тебе мозги та директива?..