Изменить стиль страницы

Они валили лес, выходили в дождь и в сухую погоду, мучились от гнуса, но постепенно ко всему можно было привыкнуть, и он привык. Язва не напоминала, наверное, ему все-таки хорошо сделали операцию. Он вспоминал пароходного дока, думал: наврал тот все, что ему надо уходить на землю, если он в таких условиях чувствует себя крепким, то на море и подавно бы выдержал.

А может быть, док и не наврал? Это сейчас Антон хорохорится, а как же ему было тяжко, когда в морозный вечер, взяв в аэропорту такси, он без звонка поехал к Светлане, а потом поднимался по лестнице. Увидев знакомую дверь, обитую коричневой кожей, он остановился, прижался грудью к перилам, чувствуя тошноту: в животе как огнем все заполыхало, боль была тяжелая, он закусил губы, чтобы не застонать. Был ли то приступ болезни или страх увидеть за дверьми квартиры Светланы нечто скверное, вроде тех картинок, которые рисовал в плавании капитан Кузьма Степанович? Антон долго стоял, держась за перила, глотая затхлый воздух, пока не решился нажать кнопку звонка.

Она открыла дверь, и он увидел ее — домашнюю, с распущенными соломенными волосами — и замер, а она стояла неподвижно, может быть, даже не узнала его в новой меховой куртке, да скорее всего это так и было, потому что внезапно лицо ее оживилось, и она завопила:

— Антон!.. Ты откуда свалился?

У него еще не совсем прошла боль, он едва процедил сквозь зубы:

— Можно я у тебя переночую?

— Да что за вопрос! — воскликнула она.— Разоблачайся, проходи. Будем ужинать, тогда и расскажешь.

Она накрыла на кухне. А он рассказывать не спешил, ел неторопливо — боялся, что вдруг опять схватит боль.

Но Светлана была нетерпелива:

— Я тебя слушаю.

Он старался говорить безразличным тоном. Заболел, получил направление на операцию, а после должен будет расстаться с флотом. Он еще не закончил, как увидел испуг в ее глазах:

— Так серьезно?!

Он почему-то почувствовал себя виноватым перед ней.

— Вот как, понимаешь, у меня все нелепо получилось.

— Не беспокойся,— сказала она решительно.— Я в лепешку разобьюсь — положу тебя в хорошую клинику.

Он усмехнулся:

— Я не об этом, Светка... Я про все. Семь лет плавал... А что было?.. Только Третьяков да ты... Где-то совсем на другом берегу... За туманом... не разглядеть...

— Чем же ты теперь будешь заниматься, Антон? — спросила она.

— Не знаю,— ответил он.

— А что ты умеешь?

— Ну, как сказать... По электроделу... Диспетчерская служба.

— Слушай, Антон,— вдруг спохватилась она.— Тебе ведь еще тридцать. Ты, если захочешь, многим можешь заняться...

— Например?

— Ты что, уже сдался, ничего не хочешь?.. Как же это так?.. Был такой парень — веселый, настырный... А если бы ты не заболел, тебе было бы хорошо на флоте?

— Нет,— сразу же ответил он.— Мне там не нравилось... Я там тосковал.

— По чему?

Он усмехнулся, подумал: она, наверное, ждет, что Антон ответит: «По тебе».

— По земле. Ты можешь, конечно, не поверить, но... Мне обрыдла давно пароходная жизнь... Совсем обрыдла. Я понял: надо бросать. Но не решался... Я не то выбрал... Не свое. Просто поверил отцу. Работал-то я хорошо. И грамоты, и благодарности. Но... не мое. Может быть, мне надо было остаться в Третьякове и не рыпаться... Одни могут, даже должны покидать места, где родились. Каждый имеет право на выбор. Ведь бывает так: человек останется там, где родился, а начинает сохнуть, хиреть, и все равно себя чувствует в своем доме чужим. Может быть, ему и родиться надо было не в этом месте, кто знает? Я очень не люблю, когда деревенских упрекают за то, что они подались в город, а сибиряков — что они оказались в столице. Чушь!.. Но я многое увидел, очень многое, и Третьяков — совсем не лучшее место на земле. Но оно м о е... Ты это понимаешь?

— А ты не думаешь, что это слабость? — неожиданно спросила она.— У тебя не получилось, и ты затосковал по старому... затосковал по тому времени, когда у тебя получалось.

— У меня все на флоте получалось,— ответил он.— Не о том говоришь. Я просто хочу на землю. И это надо проверить.

— Как?

— Ну, хотя бы вернуться в Третьяков.

— А ты не боишься снова ошибиться?

— Конечно,— кивнул он.— Но страх вовсе не исключает потребность проверить... узнать. Я всегда думал: подлинная сущность настоящего поступка и лежит в преодолении страха.

— Это так,— тихо сказала Светлана.— Но это только слова. А разве ты сам когда-нибудь решался на подобное?

—- Всегда. — Он улыбнулся.

— Что ты имеешь в виду?

— Все,— ответил он.— Я ведь тебя когда-то боялся. Но женился на тебе. Боялся моря. И стал моряком. Боялся своего капитана, но меня считали самым независимым штурманом на всем пароходе. Я всегда знал о своем страхе, но твердо верил: сумею его преодолеть.

— И сейчас веришь?

— И сейчас.

— Послушай,— вдруг догадалась она.— Значит, ты меня никогда не любил?

— Любил,— просто ответил он, хотя простота эта далась нелегко.— И сейчас люблю.

Она не отвечала, ей внезапно сделалось не по себе от его спокойного, рассудочного тона. Да, конечно, их юношеская любовь развеялась, растворилась, превратилась в прах, но из нее родилась болезненная тоска по минувшему, и эта тоска тоже была частью любви. Ведь была же, была бешеная скачка на Вороне навстречу полыхающей грозе, их отчаянная любовь в комнатенке на Васильевском острове и еще многое другое, это ведь было в их жизни. И не могла она такое забыть, нет, не могла. Потому-то глаза ее повлажнели.

— Как жаль,— тихо проговорила она.— Как жаль, что ты это сказал.

— Почему?

Но она не ответила, встала.

— Я сделаю все, чтобы тебе помочь.

Светлана и в самом деле уложила Антона в хорошую клинику, ему сделали операцию удачно. Она навещала его, приносила передачи, а когда его выписали, проводила к самолету. Он уехал в Третьяков. Но и там она была с ним, как бывала в плавании. Это ведь началось давно, когда он учился в мореходке: мысли о Светлане, воспоминания о ее глазах, жестах, волосах, запахе ее тела, ее губах жили в нем и были так остры, что порой он клял выбранное им дело и ему казалось: еще немного — и он не выдержит, все бросит, потому что разлуки сделались невыносимыми.

Антон жил в Третьякове, и она существовала рядом, на улицах города, в доме Петра Петровича Найдина, где когда-то росла, даже в Синельнике, куда Антон уехал.

Когда заварилось дело со взяткой, сначала он был беспечен — это надо же оказаться таким наивным, чтобы твердо верить: я невиновен, и в этом легко разберутся. Но когда завертелось все быстро и круто, он чуть не сошел с ума, настолько был потрясен происходящим... Вера Федоровна Круглова стояла на том, что не только видела — Вахрушев брал от Урсула взятку,— но будто Антон предлагал ей долю, даже назвала сумму — две тысячи. Антон хотел заглянуть ей в глаза, понять, что с ней случилось, откуда в ней такая отчаянная твердость и решимость говорить ложь, но так и не увидел этих глаз, они смотрели куда-то в пространство.

Он даже готов был поверить ей сам. А может, и в самом деле Урсул давал ему деньги, и он предложил долю Вере Федоровне, может, это все и происходило, но он был в каком-нибудь забытьи и не помнит?.. Вот ведь этот крепкий, черноглазый мужик с огромными руками, семьянин, работяга, из которого иногда за весь день и слова не выжмешь, вдруг утверждает: да, давал, так раньше условились... Ну, Кляпин, это черт с ним! Тут все понятно. Но те двое — он бы сам пошел на костер, доказывая их честность, в которой не сомневался... Что с ними стало? Как это могло случиться?

Но самым тяжким было свидание с Найдиным. Антон только с отвращением мог вспомнить, как проходил суд; прокурор громил подсудимого, как последнюю падаль, адвокат попался беспомощный, суетливый, все время терял очки, спрашивал не по делу, у него явно не было никакой идеи защиты. Антон все показания свидетелей отрицал, но его будто и не слышали. В зале, кроме нескольких жителей Синель-ника, никого знакомых не было. Он искал глазами мать или Найдина, но не находил.