Изменить стиль страницы

В день отлета четы Пастернаков в Тбилиси мама уехала в Ленинград, не желая даже подходить к телефону. Б.Л. просил меня пересылать ей его письма, но я решила, что десять дней — слишком малый срок и она может прочитать сразу все, вернувшись. По телефону я сообщала ей об их ежедневном поступлении, что она выслушивала довольно холодно: уж очень была обижена.

Но вот вместе с последними страницами дочитываемого Б.Л. в Тбилиси Пруста кончились и эти мучительные две недели, и он вернулся в Москву. Видимо, там, во время «этого вынужденного бездействия», как он писал, и родилась у него мысль о пьесе — вернее, первоначально просто о новом большом произведении, которое Б.Л. в своих письмах оттуда еще называл «новым романом», как бы продолжением «Доктора Живаго». Вернулся он с твердым намерением работать, и, действительно, очень скоро начал писать — но только пьесу, а не роман.

Центром замысла пьесы должна была стать реформа Александра II и возникающие вокруг нее проблемы и перипетии. В работу он входил довольно трудно. Очень много времени отнимала переписка, ведь он привык отвечать на каждое письмо, а их были сотни! Б.Л. обложился книгами, справочниками по реформам шестидесятых годов, помню, что с книгами очень помогала Л. А. Воскресенская (в девичестве Бари), она работала в БАНе (библиотеке Академии наук), знала четырнадцать языков. Когда-то, еще до революции, она была учительницей сестер Б.Л. Ясную голову сохранила до глубокой старости, ей было больше восьмидесяти, а она ездила на работу в автобусе, «забегала» после работы к нам, приносила тяжелые сумки, полные книг. Помню толстый том И. Иванюкова «Падение крепостного права в России», которую Б.Л. особенно ценил.

Замысел расширялся, он написал довольно много, по объему целую пьесу, а главный герой, в первом варианте, кажется, Петр Агафонов, крепостной актер, учившийся в Париже, только появился на ее страницах.

Толчком к завязке пьесы послужила история с «головой». В пьесе — это гипсовый слепок какой-то таинственной головы (загадочно напоминавший чем-то главных героев), стоящий на шкафу в гостиной помещичьего дома и в роковой момент разбивающийся. А в жизни это его собственная «голова» — скульптурный портрет, который лепила З. А. Масленникова. Его постигла та же судьба, что и «голову» в пьесе. Эта «голова» была у нас предметом многих разговоров. Одно время Б.Л. даже предназначал ее мне в подарок на день рождения. (Слепков было несколько.) Но я почему-то боялась иметь в своей крохотной комнатке его гипсовую голову — при том совершенном выражении жизни, каким являлось его лицо, видеть перед собой все время мертвую неподвижность!

И тут произошел случай, очень сильно подействовавший на Б.Л. На зиму «голову» оставили на террасе и забыли о ней. Когда же весной вошли туда, оказалось, что под воздействием изменившейся температуры этот, видимо, не совсем профессионально приготовленный гипс (или, кажется, пластилин) развалился на куски. Б.Л. увидел в том дурное предзнаменование и воспринял очень болезненно.

Вот эта самая история с «головой» и послужила той «инфернальной» деталью, от которой оттолкнулась пьеса, и пошла, надо сказать, вперед очень быстро. Видимо, Б.Л. нужен был символ, и он его нашел.

Слушая рассказы Б.Л. о будущей пьесе, мы составили себе представление о ней, которое, вероятно, не соответствовало бы действительности, успей он ее завершить. Уже по тому, что написано, видно, что она пошла совсем в другую сторону, нежели предполагалось. Предполагалась же сугубо реалистическая, даже бытовая драма в прозе, рисующая правы пред- и пореформенной России, ту атмосферу надежд, в которой жила тогда лучшая часть общества. На этом фоне ставились вопросы свободы творческой личности. В данном случае это был актер — бывший крепостной, незаконный сын лакея и барыни, считавшийся сыном горничной — «слепой красавицы» Луши. Роль Луши, а также самое название «Слепая красавица» растолковать на основании написанного невозможно. Россия? Это было бы слишком нарочито. Возможно, в дальнейшем намечались какие-то случайные повороты судеб, те неожиданные «перекрестки», которые создают столь сказочную и поэтическую атмосферу «Доктора Живаго». Обилие второстепенных персонажей — слуг, крестьян, иностранцев — пугало. «Плоды просвещения»? «Власть тьмы»? Но разве это его стихия? Я очень боялась, что Б.Л. утонет в той ненатуральной народной речи, которую я не люблю и не принимаю в романе, что пьесу подкосит Даль, вложенный в многочисленные уста новых Палых и Гораздых, и что эта ненужная и наивная живописность поглотит поэтическое, «субстанциональное», авторское. Однако Б.Л. очень дорожил найденной формой и ко всякому неверию в ее возможности относился с раздражением. По этому поводу мама как-то писала мне со своим обычным милым юмором: «Ой, Ирка, а классюша пишет пьеску, про становых и податных инспекторов. Просто беда. И про земских начальников. Ужас».

Однако пьеса продвигалась. Б.Л. начал работать с увлечением. Подбадривая себя, он часто повторял, что находится в счастливом положении, ибо освобожден от необходимости привлекать к своему новому труду внимание — успехом романа ему наверняка обеспечен горячий прием, поэтому остается одно — написать. И боролся буквально за каждую свободную минуту. «Нет, надо работать, надо работать!» — как заклинание повторял Б.Л. Видимо, чувствуя, что времени осталось немного, он страдал от своей несвободы. Именно в это время он как-то сказал мне, что только сейчас очень ясно понял, как тонка и обманчива грань между занятиями полутворческими — писанием умных писем, посещением концертов, чтением книг — и настоящим трудом. Нельзя обманывать себя, надо строго проводить границу между ними и никогда не подменять одно другим.

На наше несчастье, среди издателей и переводчиков на Западе начались невероятные склоки, которые, увы, должен был разбирать Б.Л. Причем каждая «фирма» имела в Москве и, стало быть, в нашем кругу своего представителя.

Серджио Д’Анджело, по сути крестный отец романа, взявший рукопись и остававшийся в наших глазах верным другом, объявил войну Фельтринелли — первому издателю, для которого он в свое время и заполучил роман. Представителями Д’Анджело продолжали оставаться Гарритано.

Предъявила свои права на издание и постоянная корреспондентка Б. Л. Жаклин де Пруайяр, славистка, переводчица его прозы на французский — ее эмиссаром был Жорж Нива. (Помню, как огорчился Б.Л., когда узнал, что муж Жаклин — адвокат и он берется юридически «обуздать» Фельтринелли!)

И наконец, сам Фельтринелли, не желая пользоваться услугами Гарритано, прислал своего представителя, очень скоро завоевавшего наши наибольшие симпатии, — немца Гейнца Шеве, корреспондента газеты «Ди Вельт».

Шеве был очень спокойный, очень мягкий, рассудительный и трогательный человек, смешной в своей аккуратности, но безгранично преданный, с тем обожанием «русской души», которое иногда встречается у немцев. К тому же Б.Л. мечтал покончить в любой форме с распрями, и позиция Шеве отвечала и его центристским настроениям.

Он не хотел обидеть и Жаклин, отношения с которой очень ценил и переводами которой восхищался, а также «первого» — Серджио, но покой ему обеспечить могла лишь одна сильная рука, а ею был как раз Фельтринелли.

Как смешно приходил Б.Л. в отчаяние, когда представители вынимали из портфелей новые и новые проекты контрактов, каждый раз страниц по пятнадцать убористого машинописного текста! Ведь все эти контракты, цифры, распоряжения были тогда пустым, абстрактным звуком, символом где-то там, на другом свете, происходящего финансового бума. Мы и не предполагали, что они могут обернуться весьма реальной решеткой! За зиму Б.Л. подписал великое множество бумажек в надежде, что каждая из них и есть «последняя и окончательная» и теперь наконец-то его оставят в покое. Ведь не было у него адвоката, чтобы вникал в эти пункты «А» и «Б», и он подписывал часто, что называется, не глядя… Зато читали их в КГБ, и обернулись они нашим с мамой приговором — восемь лет (ей) и три года (мне!) тюрьмы. Контракты эти фигурировали в деле как доказательство преступных связей с зарубежными издательствами.