Изменить стиль страницы

Во время войны, в Чистополе, Б.Л. рассказывал: «Фадеев лично ко мне хорошо относится, но, если ему велят меня четвертовать, он добросовестно это выполнит и бодро об этом отрапортует, хотя потом, когда снова напьется, будет говорить, что ему меня жаль и что я был очень хорошим человеком. Есть выражение „человек с двойной душой“. У нас таких много. Про Фадеева я сказал бы иначе. У него душа разделена на множество непроницаемых отсеков, как подводная лодка. Только алкоголь все смешивает, все переборки поднимаются…»

И еще: «В Переделкине Фадеев, иногда, напившись, являлся ко мне и начинал откровенничать. Меня смущало и обижало, что он позволял себе это именно со мной».

Мы знали, что Фадеев очень любил стихи Б.Л., читал их запоем. Эренбург рассказал об одном из таких случаев:

«Помню нашу встречу после доклада Фадеева, в котором он обличал „отход из жизни“ некоторых писателей, среди них Пастернака. Мы случайно встретились на улице Горького возле дома, где я живу. Александр Александрович уговорил меня пойти в кафе на углу, заказал коньяк и сразу сказал: „Илья Григорьевич, хотите послушать настоящую поэзию?..“ Он начал читать на память стихи Пастернака, не мог остановиться, прервал чтение только для того, чтобы спросить: „Хорошо?“» («Люди, годы, жизнь»).

И вот когда Сталин умер и, как сказал Эренбург, наступила «оттепель», произошло неожиданное.

К нам, во двор кузьмичевского домика, вбежала неожиданно восьмилетняя Верочка, внучка Кузьмича, и сообщила, запыхавшись, что застрелился Федин. Борис Леонидович удивился: от великолепного, лицемерного Кости Федина никто такого поступка не мог ожидать.

Но вскоре выяснилось, что застрелился Фадеев, а не Федин.

— Это еще можно объяснить, — говорил Б.Л., — это снимает многое из его вольных или невольных вин. <…>

Теперь несколько слов о втором из двух главных источников стихотворения «Культ личности…». Разоблачение Сталина и массовую реабилитацию безвинно репрессированных Б.Л. всегда относил к заслугам Хрущева, независимо от того, какими мотивами Н.С. руководствовался, готовя XX съезд. Но его словоохотливое и бурное невежество поражало Борю.

С горечью наблюдал Б.Л. хрущевскую «оттепель» и не верил ей, ибо на наших глазах она то опять переходила в угрожающие заморозки, то становилась распутицей, вязкой грязью, липнущей к ногам:

Дороги превратились в кашу.
Я пробираюсь в стороне.
Я с глиной лед, как тесто, квашу.
Плетусь по жидкой размазне.

— Так долго над нами царствовал безумец и убийца, — говорил Б.Л., — а теперь — дурак и свинья; убийца имел какие-то порывы, он что-то интуитивно чувствовал, несмотря на свое отчаянное мракобесие. Теперь нас захватило царство посредственностей…

Иногда Боря, смеясь, даже говорил, что Хрущев надевает воротнички «не на то место».

С одной стороны — эти размышления, с другой — официальная версия самоубийства Фадеева от алкоголизма: вот и вырвался из души экспромт, не став, собственно, законченным стихотворением, несмотря на «варианты»:

Культ личности лишен величья,
Но в силе — культ трескучих фраз,
И культ мещанства и безличья,
Быть может, вырос во сто раз.

(Вариант первой строфы.)

Культ личности забросан грязью,
Но на сороковом году
Культ зла и культ однообразья
Еще по-прежнему в ходу.
И каждый день приносит тупо,
Так, что и вправду невтерпеж,
Фотографические группы
Одних свиноподобных рож.
И видно, также культ мещанства
Еще по-прежнему в чести,
Так что стреляются от пьянства,
Не в силах этого снести.

Он прочитал мне это стихотворение, а потом, подумав, сказал: «Нет, такие стихи писать нельзя. Нельзя давать себе волю. Не должен поэт скатываться к такой публицистике. Дело поэзии касаться всего и вся лишь исподволь, только тогда она пройдет испытание временем».

Вероятно, поэтому в последние годы Б.Л. были так дороги Тютчев и Фет, несоизмеримо дороже, чем Некрасов и Маяковский.

К параллели Сталин — Хрущев Б.Л. возвращался не раз в осенние дни нобелевской травли. Были моменты, когда травля достигала трагического накала, вся логика событий требовала вмешательства Хрущева. Но этого не произошло. И тогда подсовывались второстепенные чиновники.

И Б.Л. вспоминал, что Сталин-то звонил ему по телефону и говорил с ним по поводу Мандельштама, что поэт — враг Сталина, враг народа, узник, смертник, самоубийца — при всех исходах оставался поэтом; самовластие понимало, что поэзия — это власть. <…>

В последние годы, когда особенно возросла в нем потребность в простой человеческой доброте, его стали трогать до слез и сантименты Станюковича в случайно увиденной телевизионной постановке «Матрос Чижик», и, особенно, любимые мною строчки из некрасовского «Рыцаря на час»:

В эту ночь я хотел бы рыдать
На могиле далекой,
Где лежит моя бедная мать…
Да! Я вижу тебя, Божий дом!
Вижу надписи вдоль по карнизу
И апостола Павла с мечом,
Облаченного в светлую ризу…

— Как они все-таки писали! — «Они» — в данном случае классики. И тут же, прочитав, вернее, просмотрев стихи в «Литгазете»: — Смотри, как они здорово научились рифмовать! А вообще пустота, об этом лучше сказать в сводке, при чем тут поэзия? — «Они» — в данном случае современники.

Частенько он бывал, наверное, несправедлив. Так, прочитав несколько строчек из поэмы Твардовского «За далью даль», которую сам же мне принес, он сказал: «Вот все гладко, все на месте, лучше чем у нас, а длинно и непонятно — зачем зарифмовано». Я робко возразила, помню, что Твардовский настоящий поэт и именно с собственным виденьем мира, с собственной темой и почерком. Б.Л. недоверчиво выслушал, перечитал и согласился со мной.

Но главное — он терпеть не мог красивостей. Например, в новых, на мой взгляд, прекрасных стихах Заболоцкого ему не понравились скворцы, распевающие «в самом горле у рощи березовой…». Не потому ли, что увидел отголоски своей образной манеры в чужой интерпретации, вдруг для него зазвучавшей выспренно и даже слащаво.

Еще десятого мая пятьдесят второго года Борис Леонидович сделал надпись:

«Анне Андреевне Ахматовой, началу тонкости и окончательности, тому, что меня всегда ободряло и радовало, тому, что мне сродно и близко и что выше и больше меня.

Б. Пастернак».

Но последних стихов Анны Андреевны он не любил, вернее — просто с трудом читал. Очевидно, раздражала манерность сюжетного построения. Получив от нее машинописную тетрадку с «Поэмой без героя» и с ее автографом, вперед сказал мне вопросительно-утвердительно:

— Прочти. Я просмотрел. Все прекрасно, а вообще — «ти-ти-ти», а что — неизвестно.

Такой отзыв не помешал ему выразить А.А. по поводу этой же поэмы свое восхищение. Может быть, из-за тогдашней травли Ахматовой он относился к ней с особенной нежностью. Но вообще, надо признать — очаровательное лицемерие было в его манере. Неслучайно поэтому, что, как пишет Никита Струве в своем очерке «Восемь часов с Анной Ахматовой», Анна Андреевна сказала во время последнего посещения Парижа: «Пастернак — божественный лицемер». Случалось, Б.Л. принимался ахать и восхищаться автором при мне, до этого успев высказать обратное мнение; при этом он лукаво и заговорщицки мне подмигивал.