Изменить стиль страницы

С этими словами он выскочил на улицу.

В расстегнутом пальто автор семи романов, трех повестей и шести непоставленных пьес мчался в здание правления, расположенное неподалеку от хозяйственного отдела. Резкий мартовский ветер со снегом бил ему в лицо, кинжалы сосулек угрожающе свисали с крыш, и, если бы это увидела Варвара Михайловна, ужас пронзил бы ее трепетное супружеское сердце.

Тяжело дыша, останавливаясь через каждые пять ступенек, Копьев поднялся в приемную председателя.

Секретарша Толоконцева, похожая на маркизу, встретила Копьева хорошо отработанной улыбкой.

— Ярослав Иванович, — нараспев произнесла она, — я так счастлива видеть вас. Куда вы исчезли?

Копьев, обычно вежливый и по-старомодному галантный с этой красивой дамой без возраста, даже не поздоровался с ней и мрачно спросил:

— Толоконцев у себя?

— Конечно. Роман Борисыч будет рад видеть вас.

Копьев сильно толкнул дубовую дверь и вошел в председательский кабинет.

Большой, густоволосый, с вислыми плечами и каменной шеей борца, председатель сидел верхом на стуле, закрыв своим могучим телом экран телевизора.

— Вперед, вперед, Дубинин! — кричал он высоким пронзительным тенорком. — Шайба!.. Шайба!..

Ярослав Иванович зажал уши обеими руками, боясь, что лопнут барабанные перепонки.

Матч окончился. Толоконцев, выключив телевизор, увидел Копьева и направился к нему.

— Привет, Яроша, — протянул он широкую, как лопата, руку, но Ярослав Иванович невольно отошел в сторону, избегая пожатия председателя.

— Ну что, видел, какая игра? Дали мы им! — ликовал Толоконцев.

— Нет, я вообще не любитель этих кулачных боев, — сухо сказал Копьев.

— Не любитель, — с состраданием посмотрел на него председатель. — Да что ты? Как же так? Это — зрелище эпохи. В Риме были гладиаторы, в Испании — коррида. А сейчас — хоккей. Понимаешь, он объединяет людей всей планеты, разных рас и вероисповеданий.

Коротко, как только мог, многословный прозаик Копьев изложил свои невзгоды и не удержался, чтобы не пожаловаться на сторожа. Выслушав его, Толоконцев стал похлопывать себя по обильным мягким местам и залился беззаботным детским смехом.

— Не дает! — хохотал он. — Так, говоришь, не дает?

Ярослав Иванович обиделся и решил уйти, но Толоконцев удержал его:

— Не сердись, сейчас мы все уладим. Так, говоришь, не дает посторонним?

В хозяйственном отделе все решилось просто. Увидев Толоконцева, Ефимыч отрапортовал:

— Здравжелам!

По требованию председателя он передал ему ключ от чулана с бумагой. Толоконцев вручил ключ трепещущему Копьеву, сказав:

— Иди, бери что хочешь.

— Свет зажги, — сказал Ефимыч, — а то головку зашибешь, выключатель там вот…

Ярослав Иванович включил свет, сбросил пальто, открыл дверь чулана и скрылся в нем. Минут пятнадцать его не было, и председатель стал волноваться:

— Что с ним, Ефимыч?

— А кто его знает, может, задохся. Там, знаете, атмосфера…

Наконец появился Копьев, весь в пыли, лицо его было полно страдания.

— Ну как? — спросил Толоконцев.

— Никак, — с мукой в голосе ответил Копьев. — Финская бумага есть, голландская — тоже, а шведской нет.

— Позволь, а разве тебе не все равно?.. Закрывай кладовку, Ефимыч! Я сделал все, что мог.

Домой Ярослав Иванович возвращался по грязным, обледенелым улицам; мрачные мысли теснились в его голове. Он припомнил Оленьку Праздникову, в которую был безнадежно влюблен на первом курсе института, она предпочла ему офицера с двумя звездочками на погонах. Вспомнилось начало литературной деятельности, как он рассылал пакеты с рукописями по всем редакциям, и они, будто бумеранг, возвращались к нему; пришла на память давняя рецензия критика Оскара Безвредного, дружески советовавшего бросить писать и заняться общественно полезным трудом.

Дверь ему открыла Варвара Михайловна.

— Ярик пришел! — весело воскликнула она, помогла мужу снять пальто и так крепко обняла его, как не обнимала уже лет пять.

— Ну, зачем это, зачем? — бурчал Копьев, но Варвара Михайловна, не обращая внимания на его воркотню, потащила мужа в кабинет, радостно приговаривая:

— Иди, иди, сейчас ты увидишь!..

В кабинете на письменном столе лежали две пачки шведской бумаги.

Ярослав Иванович замер от удивления. Мелкие капли пота выступили у него на лбу.

— Что это? — дрожащим голосом спросил он.

— Не узнаешь? Это твоя шведская.

— Шведская? — осторожно погладил бумагу прозаик, чувствуя, как силы возвращаются к нему. — Откуда она?

— Мне достал наш переплетчик Коленька, чудо-мальчик.

— Милая, — обнял жену Ярослав Иванович так, как он не обнимал ее уже десять лет, и она не сказала: «Зачем?»

Ночью Копьев писал. Он писал на следующий день и еще две недели подряд.

На пятнадцатый день он позвонил Сене Горбовичу, соученику по школе. Ему первому он читал еще не законченные произведения.

Сеня пришел поздно вечером, раньше он никак не мог освободиться от какой-то сверхурочной работы. Копьев усадил его в удобное кресло и, сказав: «Ну, слушай, ты — моя лакмусовая бумажка», — стал читать первую главу повести, напечатанной на шведской бумаге, принесенной женой.

— Как? — взволнованно спросил он, кончив чтение.

— Разреши посмотреть, — попросил Сеня.

— Ишь ты, — улыбнулся Копьев, — совсем как заправский критик! Раньше ты воспринимал на слух. На, бери!

Сеня читал долго и медленно. Ярослава Ивановича охватило нетерпение.

— Ну же, — подбадривал он Сеню, — да ты не обращай внимания на опечатки. Машинистка исправит. Она у меня с высшим филологическим.

— Понимаешь ли, — виновато сказал Сеня, — дело не в опечатках.

— А в чем же? — насторожился Копьев.

— Видишь ли, вот тут у тебя на пятой странице написано: «Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему».

— Лев Толстой? — удивленно спросил Копьев.

— Именно. А он у тебя без кавычек. И гляди дальше: на четырнадцатой странице ты пишешь: «Говорили, что на набережной появилось новое лицо: дама с собачкой». Это, по-моему, из Чехова. А на тридцать пятой: «Море смеялось». Горький. Это мы еще в школе проходили. И так у тебя везде.

— Дай сюда, — побагровев, сказал Копьев.

— Пожалуйста, бери, — протянул рукопись Сеня. — Ты не сердись, я ведь ничего не понимаю в вашем деле. Может быть, это теперь так нужно: свое с чужим перемешивать.

— Все, — поднялся из-за стола Копьев и протянул Сене руку. — Спасибо.

— Да нет же, — оправдывался бывший соученик, — может, так нужно…

— Извини, — сказал Копьев, — чаем не пою, жена спит, ей рано вставать.

Проводив первого критика будущей повести, Ярослав Иванович вернулся в кабинет, сел за стол и стал перелистывать рукопись, яростно отчеркивая что-то на полях. Время шло, окна в доме напротив погасли, и светилась только квартира капитана дальнего плавания Игоря Северянина, недавно вернувшегося из рейса и ставшего, как он говорил, на прикол.

Ярослав Иванович отложил рукопись в сторону; взявшись за голову, ерошил остатки когда-то кудрявых волос. И вдруг он закричал неожиданно громко:

— Варя! Варя! Иди сюда!

— Ярик, я уже сплю, — отозвалась заспанным голосом жена.

— Иди сюда! — сердито повторил Копьев. — Ты слышишь? Я зову тебя.

— Иду, иду, — с ласковой послушностью откликнулась жена и вскоре появилась в кабинете. На ней был легкий халатик и ночные туфли на высоких каблуках.

— Садись, — показал Копьев на кресло, в котором недавно располагался Сеня.

— Ты хочешь почитать мне что-нибудь? — спросила жена, искусно превращая зевок в улыбку.

— Нет, — посмотрел на нее Копьев проницательным взглядом следователя. — Скажи, где ты раздобыла шведскую бумагу?

— Боже мой! — возмутилась жена. — Из-за такого пустяка ты будишь меня?

— Где ты раздобыла шведскую бумагу? — жестко повторил Ярослав Иванович.

— Странный вопрос… Ты же знаешь, ее достал наш Коленька-переплетчик, чудо-мальчик…