Изменить стиль страницы
* * *

Несколько дней назад, академия святого

Макария Иерусалимского

С детства родные стены сегодня выглядели мрачнее обыкновенного и казались почти гнетущими. Верхний этаж походил на главную улицу небольшого города – прежде безмолвные каменные коридоры были заполонены ровным гулом голосов, напряженным, но тихим и осторожным, дабы отзвуки шума не просочились за створку одной из дверей. Эскулап, затребованный на помощь лекарю академии, сказал, что отцу Бенедикту требуется покой и тишина, что, собственно, и без его наставлений прекрасно осознавал каждый. С приписанным целителем Курт повстречался как-то на лестнице; тот прошел мимо, не обратив никакого внимания на зацепившего его локтем майстера инквизитора, едва не столкнувшись с господином помощником, и заботился, кажется, всего более о том, как донести себя до подножья ступеней, не расшибив при том вдребезги. С отцом Бенедиктом, как сообщили Курту те, кто мялся под дверью болящего, остался лекарь святого Макария, почти никого к нему не допускающий, и, судя по его виду, дело идет к тому, что вскоре допускать будут всех – уже к телу.

Стремящихся попасть к еще живому было немало; все, кого смогли достичь сведения о состоянии здоровья духовника, кто сумел вырваться из власти начальства или обстоятельств, прибыли, как и сам Курт, сюда. С кем-то он, пройдя к двери, поздоровался, кого-то видел впервые, однако в его сторону обернулись все до единого. Издали, от самой лестницы, донеслось чуть слышное: «Гессе», и даже разговоры на мгновение стихли. Курт покривился, переглянувшись с помощником, и тот обреченно пожал плечами. Подобные сцены перестали уже быть редкостью, вот только наблюдались они прежде лишь в попутных трактирах и городах, куда его забрасывала начальственная воля – взгляды исподволь, шепот и поминание его имени, испуганное, порою уважительное или ненавидящее. Но чтобы здесь, в родной академии, среди своих… Внезапно свалившиеся на голову слава и известность за почти десять лет хоть и стали неотъемлемой частью собственной натуры, хоть, надо признаться, в работе порою и оказывались к месту, в прочем бытии все же вызывали раздражение. Однако, если подумать, на их месте он и сам наверняка вел бы себя так же…

Отчего-то все происходящее напомнило давний, самый первый день в академии.

Но если задуматься, было вполне очевидно, что именно пробудило эти воспоминания. Примерно так же, расползшись вдоль стен или сбившись маленькими кучками по двое-трое, косились друг на друга одиннадцати-двенадцатилетние мальчишки, которых свезли сюда из разных концов Германии. Курт, единственный кельнец, жался в тот день в угол, настороженно оглядывая своих собратьев по заточению и каменные стены высокого зала, где всем прибывшим было велено «сидеть тихо и ждать». Тишину обеспечивал крепкий мрачный тип, препоясанный мечом, в присутствии коего мысли о неблагопристойном поведении как-то затухали сами собою.

Зал был пустым, если не считать нескольких скамей у стен, каким-то затхлым и походил на заброшенную комнату. Позже будущие курсанты узнали, что здание, давшее им приют, когда-то было вполне процветающим монастырем, славящимся своим благочестием, каковое его и сгубило: во время давней еще, первой волны чумы братия постановила принять больных, дабы вверить их заботам своего лекаря, отличавшегося крайней талантливостью в своем деле. Лекарь был убежден, что придумал лекарство от черной смерти… Лекарь ошибся.

После сожжения тел умерших больных, лекаря и братии последние двое выживших удалились в обители с более строгим уставом, видимо, дабы залечить там в духовных подвигах души, раненные этой трагедией, а в монастыре так и не появились новые насельники. До тех пор, пока Гвидо Сфорца не зафрахтовал, по его выражению, пустующую каменную громаду.

В тот, первый, день сам кардинал тоже произвел на маленького Курта впечатление каменной громады: в зал со сбившимися в кучки мальчишками он вошел тогда первым – вошел быстро, просто, словно в собственную комнату, где не было ни души и никто не смотрел на него враждебно и зло. И лишь вторым, медленно, словно двигаясь в похоронной процессии, следом за ним прошел священник с усталым морщинистым лицом. Один из духовных чад отца Бенедикта сказал когда-то, что взгляд наставника с первой же встречи заворожил его – проницательный, всепонимающий, глубокий… Ничего этого Курт в ту, первую, встречу не увидел. Он видел просто священника и – странного человека в мирской одежде, но почему-то с тонзурой. «Ну что, чада? Добро пожаловать», – произнес тогда кардинал таким тоном, что именно в сей миг Курт и осознал наконец в полной мере, что попал он в очень, очень странное место, которое сулит ему очень странное будущее.

В тот день никто не ответил ни на какие вопросы, никто не дал никаких объяснений, на все недоумения было повторено лишь то, что сказал Курту человек, пришедший в его камеру в кельнской тюрьме: предстоит учеба либо, при ненадлежащем ее исполнении, прямой путь назад, в тюремные стены и оттуда к виселице. А дабы прибывшие не полагали, будто преступления, кои привели их сюда, им прощены, каждый получил свое воздаяние в той мере, в какой это было возможно, и – доходчиво. Потом, лежа в лазарете с исхлестанной спиной, Курт долго и бессильно крыл в мыслях всеми ведомыми ему срамными словами всех, кто только приходил ему на ум, и в первую очередь – тех четверых идиотов, которые вздумали быть убитыми кельнским оборванцем.

По выходе из лазарета, однако, никакой учебы в течение довольно продолжительного времени Курт так и не дождался. Мальчишек отмыли и переодели – в одинаковую и до предела простую одежду, накормили, и у помнящего свои трапезы в заброшенных подвалах Курта даже мелькнула мысль, что ради такого можно и смириться с любым будущим, ему уготованным. Новых монастырских обитателей развели по кельям, по четверо или трое в каждой, и около недели они вели бытие праздное, монотонное и безмятежное. Безделье нарушалось лишь всеобщими сборами на молитву в монастырском храме, всеобщими же посещениями трапезной, бесцельными прогулками по довольно захламленному внутреннему двору, охраняемому парой арбалетчиков на стенах. Собственно, время от времени попадавшиеся на глаза вооруженные люди убивали в зародыше мысли о возможном побеге, даже если б кто и решился покинуть эти стены и уйти неведомо куда из весьма отдаленного монастыря.

А еще мерное течение дней прерывалось непременными исповедями, которые Курт отрабатывал, как обязательную повинность. Исповеди же затягивались надолго, становясь все дольше с каждым разом, и состояли по большей части не из излияний воспитанника, а из речей самого наставника. Всякий раз Курт ждал, когда же отец Бенедикт перейдет к проповеди смирения и незлобия, к порицаниям и поминанию невинно им убиенных, однако за долгие две недели так этого и не услышал. Хотя, надо сказать, он вообще мало что слышал – слова старого священника по большей части проходили мимо.

Сфорцу он видел множество раз, но все как-то мельком – тот вечно куда-то спешил, порой отзывал в сторонку отца Бенедикта и о чем-то с ним шептался, когда обрадованно, когда озабоченно, или же просто проходил мимо, поглощенный какими-то своими думами. Но однажды после трапезы, когда воспитанники после благодарственной молитвы собрались было расходиться, Сфорца вышел на середину и произнес краткую речь, смысл которой сводился к следующему. Праздная жизнь кончилась. Воспитанники, отдохнувшие от тягот беспризорной жизни и набравшиеся сил, должны сделать все, чтобы их бытие и впредь было столь же приятным, а посему с нынешнего дня на мальчишек ложатся некоторые обязанности, первой из которых была – одному из них направиться в монастырский двор и нарубить дров, необходимых для приготовления следующей трапезы и отопления, ибо затянувшаяся в том году зима проморозила монастырский корпус насквозь. Новость была встречена гробовым молчанием.

За время, прошедшее с первого дня, в каждой маленькой группе, живущей в своей келье, сложилась своя маленькая иерархия, бывшая, в свою очередь, частью иерархии большей, определившейся средь всех воспитанников вкупе. Авторитетной персоной, возвышающейся над всеми (в том числе и в буквальном смысле) был привезенный из Кобленца парнишка по имени Вим, завладевший вниманием и уважением всех с первых же дней, причем момента, когда произошло полное признание его авторитета, никто так и не мог вспомнить и осознать, но признание это никто и никогда не подвергал сомнению.