Изменить стиль страницы

— Курт, мальчик мой, — забормотала старуха, кривясь в дрожащей, неискренней улыбке, — я так рада тебя увидеть… Где ты был столько времени?

Он улыбнулся, качнув головой:

— Господи… Бросьте вы, тетушка Ханна, не надо, притворщица из вас плохая. Не пытайтесь меня задобрить — я не стал головорезом и вернулся сюда не затем, чтобы поквитаться за всю вашу заботу обо мне. Где я был? Забавно, что вы не знаете. Как-то это не по-родственному.

— Что тебе нужно от меня? — уже обреченно спросила старуха. — Зачем ты пришел спустя столько лет?

— Зачем? — переспросил Курт медленно, не зная, что ответить даже самому себе, и пожал плечами: — Как я теперь понимаю — убедиться лишний раз в том, что высшая справедливость существует. А также хотелось взглянуть на тех, благодаря кому я оказался там, где оказался, и стал тем, кем стал.

— «Кем стал»?.. — настороженно попятившись снова, повторила она с напряжением. — А кем ты стал?

— Знаете, милая тетушка, сам удивляюсь, однако — я состою на службе в Конгрегации.

Старуха хлопнула глазами, растерянно глядя на него и даже забыв пятиться, и переспросила чуть слышно:

— В какой Конгрегации?

— Для верной католички вопрос довольно странный, — усмехнулся Курт, вытягивая за цепочку медальон и чувствуя, что скатывается в мрачное, глубокое злорадство при виде ее ужаса, но не имея сил с этим бороться. — Уйдя из вашего гостеприимного дома, я угодил в руки Инквизиции, которая (вот парадокс) отнеслась ко мне куда приветливей вас, моя милая добрая тетушка.

— Ой, Господи, — проронила та, снова попытавшись улыбнуться, и улыбка эта была похожа на гримасу удавленника, — надо же… Господи, я за тебя так рада, я так рада, что ты зашел ко мне, я всегда знала, что ты добьешься в жизни…

— Хватит, — оборвал Курт, понимая, что этот короткий мимолетный разговор надо закончить как можно скорее, пока его совершенно не снесло в ожесточенное измывательство. — Вот вам еще одна причина, по которой я пришел сюда. Вскоре, по многим обстоятельствам, вы обо мне услышали бы, рано или поздно догадались бы, кто я, а ввиду вашего нынешнего положения призадумались бы над тем, что состоите в довольно выгодном родстве. Так вот, тетя, дабы мне не приходилось грубить вам на глазах всего Друденхауса, куда вы бы вскоре явились, чтобы восстановить отношения, которых, к слову, никогда и не бывало, я выскажу вам все сейчас. Когда-то я вам был не нужен; теперь вы не нужны мне. По христианским заповедям и согласно должности я должен вас простить — и я прощаю. Venia est poenae meritae remissio; знаете, что это значит? «Прощение есть отпущение заслуженной кары». Свою кару за жестокосердие вы получили свыше, поэтому я отступаю. С моей стороны вам ничего не грозит. Но видеть вас я не желаю. Не желаю слышать, как вы за меня рады, как важно кровное родство и восстановление семьи, не желаю видеть, как вы передо мной стелетесь в надежде на покровительство. Если вы подойдете ко мне на улице, если явитесь к месту службы, если заговорите со мной не по делу… — Курт помолчал, ощущая настоящую злость, которая, как оказалось, не ушла с годами, и договорил уже чуть спокойнее: — Вот тогда я припомню все. И… Как вы там сказали, тетушка? «Что такое Конгрегация»? Просто преступное неведение, не находите?

— Я не говорила такого! — возмутилась старуха с дрожью, и Курт усмехнулся:

— Разве? А я это слышал. Так вот, чтобы я об этом забыл, не забудьте вы то, что я сказал. Не желаю видеть вас, слышать о вас. И если я узнаю, что вы рассказываете о нашем родстве своим соседям — я снова к вам приду, но уже не столь благостно настроенным. Прощайте.

Ответа, если он был, Курт не дождался — торопливо вышел на улицу, закрыв за собою дверь и стараясь дышать спокойно. За все сказанное сейчас было почти совестно — это отдавало выходкой мальчишеской, не приличествующей следователю Конгрегации, да и вовсе мерзкой, однако вместе с тем ощущалось сумрачное удовлетворение, пролившееся на душу бальзамом…

— Что это?

Голос подопечного вернул к реальности, выдернув из мира прошлого вместе со всей его болью, ненавистью и безысходностью; Курт встряхнул головой, обернувшись на приземистый домик, и отозвался — негромко и уже почти спокойно:

— Лавка пекаря. Была.

— Ах, вот оно что, — протянул тот, косясь на дверь, и неуверенно усмехнулся: — Навестил родню?

Он не ответил, обратясь к Бруно спиной и глядя в сторону, где виднелась крыша Кёльнского собора.

— Родню?.. — повторил Курт тихо. — Нет, родни я пока не навещал.

Когда, развернувшись на месте, он все тем же решительным шагом двинулся прочь, Бруно, нагнав его бегом, тронул за плечо — настойчиво, но с опаской.

— Слушай, — наставительно сказал подопечный, пойдя рядом, — я, конечно, не хотел бы лезть в твою работу, однако же, ты уже почти час шатаешься по городу; боюсь ошибиться, но, по-моему, тебя ждут в другом месте.

— Подождут, — только и бросил он только, ускоряя шаг.

— Да что с тобой сегодня?

Курт промолчал. Что с ним творится сегодня, он не мог понять и сам, не мог понять, почему вдруг так явственно всплыло в памяти все то, что, казалось, умерло, прошло бесследно. То ли дело было в случившемся сегодня, и он желал убедиться в том, что мир, где он оказался, есть его мир, и дело, которое он вершит, верное, нужное, правильное, и все, что осталось по ту сторону, не имеет с ним ничего общего; то ли попросту было это извращенным самоистязанием, дающим ему понять, что на самом деле он одинок, невзирая на колоссальную, великую и огромную Систему, частью которой считал себя до сих пор. Возможно, дело было в этих косых взглядах, окружавших его везде, и среди своих, и среди чужих, и надо было, обязательно было необходимо убедиться, что не это важно — не люди, не взгляды, не шепот за спиной или неприкрытые обвинения в лицо, что важным является что-то другое, что непременно надо увидеть и понять…

— Ты уверен, что тебе сюда? — хмуро справился Бруно, когда его нога ступила на кёльнское кладбище у крохотной церквушки. — Местечко присматриваешь? Так это бедняцкая окраина, тебе надо ближе к церкви.

— Я пришел, куда нужно, — проигнорировав глумливый тон подопечного, отозвался Курт, замедлив шаг и осматриваясь.

— Кто здесь похоронен? — убавив насмешку, спросил Бруно; он повел рукой в сторону:

— Где-то здесь… не знаю, где… двое мальчишек, моих бывших пособников. А, как ты верно заметил, ближе к стенам церкви, тоже неизвестно, где и под какими именами… меня это тогда не интересовало… двое горожан. Четверо, на чьем примере я убедился, как легко умирает человек. Мое прошлое здесь похоронено, Бруно; похоронено, но — порой встает из могилы и бродит за мной, как призрак. И портит мне кровь… Подожди здесь, — оборвал он сам себя, придержав подопечного за плечо и остановив. — Я ненадолго.

Курт шел неспешно, но не оттого, что не мог припомнить места — память была удивительно, неправдоподобно отчетливой, и место, когда-то бывшее невысоким холмиком, он нашел сразу, без колебаний отличив от многих других. Остановившись, он медленно присел на корточки, упершись в землю коленом, минуту сидя молча и неподвижно, и, наконец, вздохнул:

— Привет, пап. Это я.

Выслушав в ответ молчание — могильное, подумалось с невеселой усмешкой, Курт тихо улыбнулся:

— Забавно. Сюда ведь приходить было не обязательно, можно всего лишь подумать о ком-то, и этого довольно, однако же — я здесь, сижу перед осевшей горкой и говорю с травой. Но, знаешь, после того, как меня занесло к тетке, не придти сюда было бы верхом непочтительности. Что интересно: я ведь тебя не помню. Совершенно. И мамы не помню. Помню, что вы были, а лиц в памяти нет, хотя все остальное осталось; почему? Может, хотел забыть?.. Ведь я злился на тебя тогда, даже на погребении не появился. Вообще, согласись, пап, с твоей стороны это было весьма безответственно — вот так меня бросить; если б не это, может, все сложилось бы иначе… Даже не знаю, хорошо это было бы или плохо. Я обеспечен будущим, имею уверенное настоящее, и, выходит, должен быть благодарен своему прошлому — и тебе за твою слабость, и тетке за ее мерзость. Не окажись я в ее доме, не попади на улицу… — приняв еще минуту ответной тишины, Курт, посерьезнев, отвернулся, глядя на стену церкви вдалеке. — Не могу тебя понять. Стараюсь, а не могу. У тебя оставался сын, а ты так страдал об умершей жене, что забросил его, погрузившись в свой мир — с дурманом, болью… чем еще? Любовью? Это из-за нее все вот это — вплоть до ненависти к жизни? Она стоит всего этого?