Когда он погиб, вроде бы всеми любимый, только ещё вступающий в этот мир, люди говорили: «У него же всё было впереди! Он столько мог сделать! Он был из нас самым лучшим!» Но искренности в этих словах мне не слышалось: Мышь всем надоел за те несколько лет, пока ходил по Абакану, приставая к людям с разговорами, с просьбами одолжить денег, просто посидеть на кухне, покурить, тяжело о чём-то молча…
И ничего у него не было впереди, ничего бы он, я уверен, не сделал в своей жизни. Он не понимал её, эту жизнь, и не хотел понимать, принимать такой, какой она была, и то немногое, что от него осталось — не о жизни, а о её светлом отражении. Даже заброшенную, полуразрушенную кочегарку в центре города, недалеко от кинотеатра «Победа» (называли её Дэз фэктэри — Фабрика смерти), где мы иногда выпивали, когда больше было негде, Мышь превратил на холсте в прекрасный замок с розовыми стенами, а трубу — в высоченную башню со шпилем на верхушке. И литературные вкусы у него были довольно странные на наш тогдашний бунтарский взгляд: из Достоевского он любил «Белые ночи», из Набокова — «Машеньку», «Дневник неудачника» из Лимонова, из Миллера — «Тихие дни в Клиши»… Этакий романтик постперестройки.
Мы познакомились первого марта девяносто четвёртого года в абаканском студенческом театре «Рампа». Я тогда очень плохо знал Абакан, жил в соседнем городе — в старинном, сонном, уездном Минусинске. Приезжал в Абакан к единственному хорошему знакомому Денису (Дэну) Стахееву, художнику и бас-гитаристу рок-группы «Аномальное Фи», студенту пединститута, обитающему в «Рампе» на правах сторожа. (Сам Дэн был из Шушенского.)
В конце февраля я вместе со своим земляком-кызылчанином Александром Оськиным принял участие в Абаканском рок-фестивале; мы спели несколько своих панковских песен под какофонию несыгранного, тут же собранного состава музыкантов из разных групп. Эффект был крутой: мы тут же прославились, и жаль, что я уехал с половины концерта, торопясь на автобус до Минусинска, а так бы имел удовольствие быть напоенным тут же появившимися почитателями и со всеми перезнакомиться.
Но — уехал, и знакомства происходили постепенно, от случая к случаю. Одно из первых — с Мышом.
Помню, мы сидели в каморке Дэна и распивали вдвоём бутылку портвейна. Дэн — полненький, нервный (каждый вечер к нему в «Рампу» являлся кто-нибудь с бутылками), вечно чем-то озабоченный и, наверное, от этого показно флегматичный, почти не пил, а занимался разучиванием сложной партии на басу. Я расспрашивал его о жизни в Абакане; меньше полугода назад я переехал с родителями из Кызыла, где у меня была панк-группа, друзья, и поэтому искал здесь подходящий круг общения, хотел продолжать заниматься тем, чем занимался до переезда. Минусинская атмосфера мне не подходила — Минусинск был городом тридцати — сорокалетних художников, живших медленно, мерявших время не днями, а месяцами и годами, мне же хотелось быстроты, энергии, какая, я чувствовал, в Абакане есть. Но где? И я уговаривал Дэна:
— Погнали куда-нибудь в гости. Познакомишь с кем-нибудь. Водки возьмём, у меня десятка.
— Я же сторожу, — морщился Дэн. — Да и припрётся щас кто-нибудь…
Вздыхая, я попивал портвейн, расспрашивал:
— А фестивали у вас часто бывают?
— Ну, раза два в год крупные. Мелкие иногда.
— Ништяк! У нас в Кызыле реже. За два года, как мы играем, — три раза всего. Да и из них один в последний момент отменили.
— У-у, — равнодушно сочувствовал Дэн.
Портвейн кончился, я совсем заскучал. Дэн однообразно трындел на басу. Оставалось надеяться, что его обещание гостей сбудется. И наконец в дверь «Рампы» постучали.
Недовольно ворча, Дэн пошёл открывать. Вернулся с двумя парнишками. Явно младше меня. Один ростом примерно метр семьдесят, в очках, в длиннющем плаще, другой за метр девяносто, лицо нездорово пухловатое, веки тяжёлые, тёмные волосы аккуратно зачёсаны назад.
— Это Майкл и Мышь, — представил ребят Дэн. — А это Сэн, мы с ним на фесте играли. — И снова занялся бас-гитарой.
Парень в очках — Майкл — без промедлений вытащил из-под плаща трёхлитровую банку «Казацкого» вина. Со смаком сказал:
— Жуткое пойло! Пробовал?
— Ещё нет, — заражаясь смакующей интонацией, ответил я.
Дэн Стахеев с отвращением глядел на банку:
— На хрена вы её взяли? Мы ж тут все переблюёмся!
Высокий, с пухловатым лицом — Мышь — сел на стул, достал «Беломор». Заметил как-то сожалеюще:
— Тебе, Дэн, что «Абсолют», что «Казацкое» — финал один: блевание. — И предложил: — Давайте.
Голос у него был спокойный, какой-то отстранённый и в то же время проникновенный; он слегка картавил.
С помощью ножа проделали в жестяной крышке отверстие. По каморке сразу разошёлся запах аптеки, лекарств, ядовитых болотных травок. Дэн с тем же выражением отвращения достал из шкафчика на стене ещё два стакана. Майкл разлил почти по полному.
— Надо пить залпом, не останавливаться ни в коем случае, — объяснил мне Мышь. — И не дышать, а то вырвать может прямо на стол.
— Поехали! — Майкл поднял стакан с внешне аппетитной, янтарного цвета жидкостью.
Я последовал Мышовскому совету, но проглотить смог лишь половину, затем в горле перекрылся какой-то клапан. Я поставил стакан на стол, сморщился, сжался; по хребту бежали стайками ледяные мурашки, глаза заполнили слезы.
По вкусу эта бодяга наверняка напоминала ведьмовскую настойку, приготовленную на погибель добрым молодцам. Горькая, приторно-кислая, маслянистая, солоноватая, сладковатая — всё вместе и разом. Через минуту после поглощения своего полстакана я почувствовал покалывание в висках…
Мышь с Майклом спокойно, с удовольствием курили, Дэн же, правда, выпивший до дна, чертыхался и корчился.
— А что ты хочешь за пять тысяч инфляционных рублей? — улыбнулся Мышь. — Зато, по большому счёту, в итоге будем валяться точно так же, как и от водки.
— А утром… — проныл Дэн.
— До утра ещё так далеко, — философски вздохнул Майкл.
Я допил своё: решил — пить так уж пить… Мышь достал из внутреннего кармана куртки толстую записную книжку, полистал, что-то нашёл.
— Вот, Сэн, послушайте, — обратился ко мне, — что написал наш знаменитый Оттыч, отведав сей напиток.
И зачитал коротенькую и поэтичную историю появления вина «Казацкое»:
— «Жара. Усатенькие казачки топчут веснушчатыми ногами виноград в бочках. Донимают мухи и оводы. «Нету уж моченьки боле», — шепчут посеревшие губы худой, чернобровой казачки по имени Анна, — и она, проворно подобрав подол кашемировой юбки, садится на корточки… Тихое и ласковое журчание золотой струйки. На поверхности рыжего месива вспучивается пенная шапка. Казачки задорно смеются».
— Забавно, — сказал я.
— И главное, правдоподобно, — добавил Дэн, всё ещё морщась.
Ещё выпили. Особого хмеля от вина я пока не испытывал, зато тошнота угрожающе усиливалась. Казалось, «Казацкое» стояло в пищеводе, размышляя, стечь ли в желудок или броситься обратно наружу. Я часто сглатывал, толкая вино вниз, но желудок не очень-то хотел принимать непонятную жидкость… Как-то даже не верилось, что самый большой гурман и потенциальный сибарит абаканско-минусинской богемы, а вдобавок музыкант, художник, поэт и писатель Оттыч — Юра Толмачёв, с которым я познакомился месяца два назад в Минусинском театре, действительно пил такую отраву…
— Сэн, что вы невеселы? — спросил Мышь, сам уже достаточно весёлый.
— Да вот… — И я сказал модное тогда словцо: — Комплексую…
— Хорошее дело, — без иронии ответил он. — Полезное.
Дэн поигрывал на басу, Мышь и Майкл занялись тем, что зачитывали вслух и с выражением стихи Бодлера и Рембо, отрывки из «Дневника неудачника» из своих записных книжек.
Я слушал их, рассматривал, и они мне всё больше нравились. Да, романтики с самодельными песенниками в руках. Сыплют вычурными словечками, по-хорошему рисуются, при этом глотая отвратительнейшую гадость. Я вспомнил себя в семнадцать лет — я был таким же (только с выпивкой были тогда, в конце восьмидесятых, большие сложности); может, остался бы таким и до сих пор, если бы не армия — там-то надо мной хорошо поработали, яркую обёртку с меня содрали, и осталось ядро, которое пока ничем не возьмёшь — оно, скорее всего, растворится само под воздействием возраста и давления внешнего мира… Нечто подобное я им и высказал.