Изменить стиль страницы

— Какой там еще кедровник?

— А вот, — он достает аэроснимок, на котором хорошо видны кудряшки зарослей.

Скоро Боря убеждается, что спорю я лишь затем, чтобы оттянуть время. Он сует снимок и карту в полевую сумку, примеривается к рюкзаку. По опыту знаю — отставать от Бори нельзя. Ходит он быстро, легко, как лось. На пять лет моложе и не курит — это что-нибудь да значит. Набираю в холщовую кепчонку снега про запас и тоже поднимаюсь.

Но вот и до вершины добрались. Здесь дует свежий, влажный ветер. Комаров нет. Одни бараньи тропы и лежки. Животные отдыхали, но, увидев нас еще на подходе, загодя убрались. За бурыми горбами гор виднелась пустынная и ослепительно голубая полоска Охотского моря.

На самом венчике перевала стоит топографический знак. Кто-то, значит, когда-то поднимался сюда, складывал из плиточника пирамидку. Уж не Григорий ли Анисимович Федосеев, автор книги «Смерть меня подождет», со своими товарищами и верным проводником Улукитканом? Может, он любовался захватывающими дух далями или, как мы, торопился спуститься вниз, чтобы успеть до темноты выйти к лагерю? А ведь мы удирали из Москвы, чтобы освободиться от вечного цейтнота нервной городской жизни. Часовые стрелки везде и всюду подгоняют нас, и мы летим, боясь отстать. Мы служим времени, как языческому богу, принося в жертву свое желание на чем-то остановиться, о чем-то поразмыслить. Не время расписано, а мы расписаны. Время командует.

И греховные мысли вдруг овладели нами. Счастлив человек, который не зависит от времени и не боится его. Мы сбросили одежду и подставили спины горячему солнцу и нежному ветру. Хотя бы полчаса захотелось вырвать у этого времени, чтобы наверстать их, когда побежим по кедровнику и болотам. Из серой размеренности и липкой каждодневности здесь вырвали эти полчаса, чтобы получше присмотреться к тому, что окружало нас, — к миру, еще никем не потревоженному.

Мы заметили березку, очень кривую, гнутую-перегнутую ветрами. Крепко вцепилась она в откос, устояла, выстрадала свою жизнь и теперь гордо возвышалась над прибитым к земле кедровником и разными травами, привыкшими к ползучему существованию. Увидели, как в джунглях остролистника снуют большие золотисто-рыжие муравьи — арийцы муравьиного царства, хватают прибитых ветром комаров и тащат в свои норы. Услышали посвист ветра, какой бывает лишь на вершинах, звенящий на одной ноте туго и пронзительно. Ветер здесь не встречал препятствий, не петлял по переулкам долин, не пробивался сквозь лесные чащобы, а шел свободно, широко, как течет большая, сильная река… Так, делая маленькие открытия, мы освобождались от цепких объятий времени.

Пока мы валялись на перевале, солнце не сдвинулось, но стало как-то остужаться. Зной прошел. Похолодал ветер. Ведь кроме смолистых запахов тайги, солоноватой влаги моря он нес и свежесть снежников, в жару не замечаемую. Мы еще не оделись, но уже почувствовали, как снова влезли в жесткие петли цейтнота.

Чуть ли не бегом, скользя на осыпях, пересекая седые бараньи тропы, мы спустились к зарослям кедровника, побежали по пружинистым, стелившимся по земле стволам, расставленными руками, словно канатоходцы, удерживая равновесие, и свалились прямо к истоку ручья. Вода текла как бы в тоннеле под сомкнутыми ветками и стволами ракит.

Разбросав коряги, набрали земли для первого шлиха. Боря не оделся и, пока промывал породу, подвергся нападению комаров. Его спина посерела от плотного слоя безжалостных тварей. Он пренебрегал диметилфталатом. Но на этот раз я вылил на него чуть ли не весь пузырек. Комары умирали, но не могли оторваться от кожи. Здесь, в затишье, они чувствовали себя полными хозяевами и жрали с остервенением и нахальством.

Однако всему приходит конец. Мы притащились в лагерь на закате. Коля Дементьев успел докрасна раскалить печь и теперь сидел на нарах голый, как на пляже. Ударив себя по тощей, впалой груди, он воскликнул:

— Не перевелись еще на Руси богатыри!

Скоро объяснилась причина его радости: назавтра Лида объявила камеральный день и баню.

Баня — дело известное. Мы разбиваем запасную палатку, сооружаем из жердей полку, ставим «буржуйку». Рядом с палаткой кладем два бревна из плавника, на них водружаем ведра с водой, разжигаем костер. Пока моется один, другой таскает и греет воду. Конечно, не Сандуны, но все же…

Камералка же требует некоторого пояснения. Поскольку Коля ходит в маршрут с Лидой, он должен и обрабатывать образцы. Для каждого камешка выписывается своеобразный паспорт: номер, год, наименование партии, экспедиции, а также указание, на какой сдавать анализ: если на спектралку, то пишется «Сп», на шлих — «Шл». Затем камень заворачивают в пакет из плотной бумаги. Пакет делать надо тоже умеючи. Не слишком сильный в грамоте Коля писанину одолевал трудно, с сопением и руганью, зато легко освоил вторую часть работы, как будто и родился для того, чтобы проворно заворачивать образцы. Он запечатывал камни быстро, с вдохновением, словно сбрасывал с плеч.

Со шлихами хуже. Сначала их надо высушить. Для этого Боря клал конвертики с мокрыми шлихами в хозяйственную сетку, вешал ее над печкой. Когда они подсыхали, мы высыпали порошок из кулечков в те же конвертики. Прочные, как пергамент, бумажки с треском разворачивались, порошок норовил высыпаться на нары или земляной пол. А если учесть, с каким трудом нам доставался каждый шлих и что их накопилось несколько сот, то станет понятно, что удовольствия от такой работы было мало. Потом сведения о каждом шлихе надо занести в специальный журнал, точно указать координаты, привязать к карте, описать место, где он взят: с хвоста или головы косы, русла, плотика у коренных пород; сообщить, галька ли была, валуны, песок или щебень, отметить степень окатанности.

Мы возились со шлихами, и каждый из них вызывал в памяти какой-либо случай.

…Вот этот шлих напомнил о дне, когда к побережью подошла первая рыба — мойва, по-здешнему «уек». К досмерти надоевшим макаронам рыба оказалась прекрасной добавкой. Мойва плотно держалась у берега. Рабочий из здешних Боря Тараскин черпал ее обыкновенным сачком. Чайки до того объелись, что не могли взлететь. Раскрыв клювы и распустив крылья, они переваливались с боку на бок, как пингвины. «Уек» мы жарили, парили, варили, делали из него котлеты и брали их с собой в маршруты.

…А этот шлих взят в низовьях Кивангры, где в петлю из стального троса, поставленную кем-то, попала огромная медведица. Пытаясь освободиться, она вырыла огромную яму, повалила окружающие деревья, изгрызла стволы, пока не погибла от истощения. Браконьер, очевидно, забыл об этой петле, и мы на медведицу натолкнулись случайно. Боря захотел для сувениров взять клыки и когти, похожие на прокаленные железные крючья. Но вдруг остановился, словно поразившись какой-то мыслью, и опустил топор. «Эх, найти бы хозяина этой петли…» И мы, не оглядываясь, пошли прочь.

…Еще один шлих навел на воспоминания о реке Унчи. Она громыхала по камням, будто кто-то ехал на телеге по булыжной мостовой. Лагерь был в тесной долине, где ветер дул, как в аэродинамической трубе. По ночам ожесточенно хлопал тент, натянутый над кухней, звенела посуда, собранная в стопку, гремели кружки, висевшие на прибитых к стойке гвоздях.

В седловине лежал длинный снежник. Как-то, возвращаясь из маршрута и решив сократить путь, мы рискнули спуститься по нему. Я первым ступил на снег и, пытаясь тормозить прикладом ружья, заскользил вниз. На крутизне приклад сорвался, и я мешком покатился по склону. По бокам снежника громоздились скалы, Свернуть было нельзя. Внизу, я это знал, снежник обрывался трамплином метров на пять, и я мог бы приземлиться прямо на валуны в реке. Правда, сбоку был узкий снежный мостик над речкой, но попаду ли я на него? Я отчаянно упирался пятками, снег тучей летел в глаза, хлестал по лицу. Склон становился все круче, скорость скольжения стремительно нарастала. Не помню, о чем я подумал тогда. Знал, что надежды на спасение уже не оставалось. Ничем нельзя было зацепиться на плотном, отполированном солнцем снегу. Мелькнула, кажется, одна мысль: «Все, отбегался…» Но с отчетливым «Черт с тобой!» судьба выбросила меня на трамплин, крутанула на снежный мостик и более или менее удачно швырнула в прибрежный кустарник.