Изменить стиль страницы

…Чествовали Фабра в том самом кафе, которое он отказался посетить, избранный в советники мэрии. Теперь он ехал сюда в ландо, присланном из Оранжа. Ему уже не пройти от Гармаса до центра деревни. За ландо медленно двигался кортеж. Муниципальный оркестр исполнял лучшие свои номера, даже торжественный марш из «Аиды». Мариус Гиг на барабане старался вовсю.

И за столом Фабр не снял фетровой шляпы. Он сидит, скрестив руки на груди; в петлице сюртука не видно орденской ленточки, глаза прищурены, на губах усталая усмешка. Академик Эдмон Перрье произносит приветствие, в котором выражает свое личное восхищение примером жизни Фабра.

Потом выступают члены комитета, читатели «Сувенир», друзья оглашают поздравительные телеграммы и письма: Ростан приветствует «Вергилия насекомых»; Роллан кланяется «доброму магу, знающему язык бесчисленных созданий, населяющих поля»; Мистраль восклицает: «Я всем сердцем с вами, кто чествует одну из самых ярких знаменитостей Франции, великого ученого, делом которого я восхищен, человека, заставившего нас опуститься на колени в траве». Фабр хмурится и утирает глаза.

Так слава — и настоящая и ее незаконная сестра, о которой писал Метерлинк, — одновременно вступили в Гармас. Двери дома перестали закрываться. Вереницы поклонников и зевак потянулись в Сериньян. Художники добивались разрешения писать Фабра, фотографы и операторы кинофирмы «Патэ» снимали его в саду, в лаборатории. За один год после юбилея Делаграв продал «Сувенир» больше, чем за 20 предшествовавших лет.

Из Фабра сделали сенсацию. Газеты в мрачнейших красках живописали бедность «бывшего школьного учителя, посвятившего себя букашкам». Отовсюду начали стекаться пожертвования, подарки. Кто-то прислал из Пруссии несколько пфеннигов. А «Берлинер тагеблатт» заявила: «Если потребуется, Германия оплатит долг славы, по которому отказывается платить Франция…» Напомним, это было в 1910–1911 годах, близилась война, отношения между Францией и Германией быстро ухудшались.

С протестом против оскорбительной благотворительности выступил Мистраль. Ростан напечатал стихотворную прокламацию «Франция, ты должна сделать для него все, что должна!». В парижских газетах появилось письмо Фабра. Оскорбленный тем, что его нищета выставлена на всеобщее обозрение, он просил: «Дайте мне спокойно дожить последние дни…»

Аглая заполняла почтовые бланки, возвращая переводы. Деньги, поступавшие от безымянных жертвователей, распределяли среди нищих, и толчея в доме еще больше возросла.

Когда 89-летнему Фабру установили пенсию, никто не хотел верить, что до того ее не было.

«Конечно, — писал Легро, — положение Фабра перестало быть трагическим… Но как не пожалеть, что его не освободили от материальных забот хотя бы 20 лет назад».

В наши дни некоторые энциклопедические справочники, в том числе и французские, как бы задним числом поправляя очевидную несправедливость, утверждают, будто Фабр был не только членом-корреспондентом академии, но и лауреатом Нобелевской премии по литературе. И то и другое неверно. Фабра не выбрали даже тогда, когда в академии установили специальные вакансии членов-корреспондентов для провинциальных ученых. Не пришлось ему щеголять в шляпе с пером и в зеленом мундире при шпаге с перламутровой ручкой.

Но это уже не могло ни на что повлиять. Смерч славы продолжал бушевать вокруг старика. Взрослые и дети, больные из санаториев Лазурного берега, поэты, актеры, совершающие турне и улучившие часок, чтоб навестить знаменитость, продекламировать мадригал, а может, и сфотографироваться рядом… Гармас перестал быть Пустырем!

В этом потоке затерялся бы Эдуард Эррио, не расскажи он о своем приезде к Фабру. Мэр Лиона, уже тогда видный политический деятель и публицист, доказывал в своих книгах, что естественные науки — самый чистый источник вдохновения, что наука должна обогащать литературу, вытесняя мистическую символику лжепоэтов, болтовню лжепсихологов, заумный жаргон лжефилософов. В мемуаре Фабра о любви богомолов больше тем для размышления, чем во многих романах, считал автор истории салона мадам Рекамье…

Эррио приехал в Сериньян, очарованный живой и ясной прозой Фабра, сочетающей изящество и точность, а покинул Гармас, покоренный самим естествоиспытателем, этим поэтом-крестьянином, читающим на память Вергилия и исправляющим Лафонтена, этим старым учителем, знающим о природе больше, чем самые эрудированные профессора Сорбонны.

— Я прикоснулся к подлинному величию, — рассказывал Эррио о встрече. — Он убедил меня, что настоящие ученые и настоящие поэты делаются из одного теста. Прав был Флобер: «Чем дальше, тем искусство становится более научным, а наука — более художественной. Расставшись у основания, они встретятся когда-нибудь на вершине». Мне посчастливилось увидеть одну из таких встреч.

Эррио посетил Гармас в 1912 году. Через десять с небольшим лет он стал главой правительства, взявшего курс на сближение с СССР. А еще через двадцать лет танкисты генерала Лелюшенко освободили бывшего премьера Франции из гитлеровского концентрационного лагеря, и 26 апреля 1945 года маршал И. С. Конев принял в фронтовом штабе изможденного и счастливого человека, который говорил:

— Я рад тому, что меня освободили именно русские. Лично для меня это лишнее подтверждение того, насколько я был прав, делая ставку на союз с Россией…

Так наши соотечественники и современники встретились с человеком, который видел Фабра и беседовал с ним, так прошлое неожиданно прорастает в сегодняшнее, разделенное во времени и пространстве соединяется.

Но вернемся в Гармас…

Сюда прибыли из Парижа слушательницы университета культуры для женщин, организованного журналом «Анналь», «анналетки». На приветствие от имени Фабра отвечал Делаграв.

— Фабр стоял за эмансипацию, боролся за равноправие женщин еще в те времена, когда это было далеко не безопасно. Вы знаете, что святоши выжили его из Авиньона…

Слушая речь своего давнего друга, Фабр видит перед собой Сен-Марциал, где он читал лекции на курсах, видит источник Делаграв на Ванту, перед ним встают рисунки лубка «Ступени жизни человеческой».

— Вот он уже и на последней… Eheu, fugaces labuntur anni! Быстро проходят годы. Быстро. Особенно когда дело идет к концу. В детстве то был веселый ручеек, струившийся под ивами меж зеленых берегов. Сегодня это бешено ревущий поток, что несет тысячи обломков и рушится в пропасть…

Но и спустившись на последнюю ступень, он остается тем же тонким и точным наблюдателем жизни и самонаблюдателем, каким был в расцвете сил, когда вспоминал и описывал часы, проведенные на прудке; свою встречу с Пастером; день, когда вступил в Гармас…

…Вокруг стола под лампой продолжает собираться поредевший круг друзей, в среде которых Фабр испытывает прилив бодрости.

Кто-то посоветовал ему каждый день пить по утрам крепкий кофе.

— Не думаете ли вы, — посмеялся Фабр, — что я, как ягненок, нажевавшись кофейного листа, стану бегать и прыгать?

Все чаще гасла трубка, с которой Фабр не расставался. Ему подносили зажженную спичку, он раскуривал и говорил:

— А я еще помню, как старухи бегали по деревне из дома в дом разжиться уголька, как несли его и потом раздували огонь в очаге…

Он быстро терял силы, но голова работала отчетливо.

Когда епископ Авиньонский магистр Латти посетил Гармас, он долго беседовал с Фабром на разные темы, блистал знанием литературы, напомнил последнюю строку эпитафии в монастыре «Иль Санто» в Падуе: «За самым прекрасным днем следует ночь». Однако, расставшись, смог ответить корреспондентам только, что «поражен ясностью ума ученого».

После визита Аглая осторожно сказала отцу, что на время, пока он себя плохо чувствует, придет помощница из конгрегации сестер-сиделок.

Фабр покачал головой:

Я из префектуры к вам направлен.
Наш префект тревожится о вас.
Говорят, вы при смерти…