Изменить стиль страницы

— А мы думаем, кого это бог несет? А тут сам председатель к нам припожаловал, — пропела тетя Соня, когда Уфимцев, поставив мотоцикл на вилку, подошел к дояркам. — Давненько ты у нас не был, Егор Арсентьевич. Мы уж стали забывать, какой ты: черненький или беленький.

Доярки засмеялись.

— Черно-бурый в клеточку! — громко выкрикнула одна из них. Уфимцев успел заметить курносое лицо, скрывшееся за спинами доярок.

— Ну это ты зря, — ласково сказала тетя Соня. — Он у нас хороший... Хозяйственный!

Тетя Соня невысокого росточка, худенькая, лет шестидесяти, с подвижным лукавым лицом, по которому нельзя было понять, шутит она или правду говорит. Подчеркнуто церемонно поклонившись Уфимцеву, она подала ему руку и сказала:

— Добро пожаловать на наше заведение, товарищ председатель!

Уфимцева смутило такое начало разговора.

— Виноват, — сказал он и полез в карман за платком. — Сенокос... Сами понимаете...

Вытирая потную шею, он оглядывал исподтишка доярок, ища Груню. Она сидела возле тощей и длинной жены Тетеркина. Он видел ее возбужденно-радостное лицо и то, что волосы у нее растрепались, выбились из-под белого платка, — она машинально то и дело поправляла их, отводила со лба.

— Понимаем, понимаем, — ответила, улыбаясь, тетя Соня, — а коровушек забывать нельзя. Помнится, мать твоя, Евдокия Ивановна, каждое утро наперед всех доярок прибегала на ферму. А время-то какое было! Без мотоциклу, пешком бегала!

— Векшин же бывает у вас... Ему ферма поручена, — попытался оправдаться Уфимцев.

— Векшин, Векшин, — вдруг передразнила Груня, — и он с неожиданным волнением услышал ее низкий грудной голос. — Вторую неделю говорим ему: Фекла заболела, на ее место другую доярку надо, а он и не чешется! Самому надо бывать почаще.

Она сердито сдернула платок с головы, подобрала волосы, пришпилила их и вновь повязалась. Потом посмотрела на Уфимцева, виновато улыбнулась, словно хотела сказать: не обижайся, сорвалась, не выдержала, редко вижу.

— С людьми сейчас туго, — глухо ответил Уфимцев. — Сенокос, не скоро подберешь человека.

— Жену свою Векшин пусть пошлет, — подсказала тетя Соня. — Хватит ей притворяться, больную из себя выстраивать.

— У ней мигрень: жрать охота, а работать лень, — под смех доярок опять выкрикнула курносая и снова спряталась за спины доярок.

— Машка, перестань! — сказала строго тетя Соня. — О деле говорят люди.

«Нашли кого! — подумал Уфимцев, вспомнив тупое, опухшее лицо жены Векшина. — А вообще-то верно: должна работать».

— Толку-то от нее, от вашей Паруни. Самоварская порода, кулацкая, — сказала Тетеркина. — Как доили Фёклиных коров, так и при ней доить будем.

Тетеркина работала дояркой первое лето, Уфимцев сам определил ее сюда. Он только сейчас обнаружил, как они похожи с мужем друг на друга — словно брат с сестрой, — удивился этому.

Доярки заспорили между собой, только Груня молчала, по-прежнему не сводила глаз с Уфимцева.

Солнце село, посерели кусты, стога, потемнела трава, с реки потянуло сыростью.

Щелкнул кнут — и раз, и два, — и между кустов появилось стадо. Передние коровы шли неторопливо, пошатываясь от сытости. Доярки стали разбирать подойники. Уфимцев подошел поближе к стаду. Даже не оглядываясь, он ощущал за своей спиной взгляд Груни.

— Как с надоями? — спросил он ее, хотя чувствовал: не этого вопроса ждала она.

— Сбавлять начали. Хоть бы отрубей немного дали, Егор Арсеньевич.

В первый раз она назвала его так — по имени и отчеству, но звучало это мягко, по-свойски.

— Где их взять? — ответил Уфимцев. — Подожди, мы же овес на сено сеяли, можно его пустить на подкормку... Э, черт!

Он с неудовольствием подумал о Векшине, да и о себе: «Давно следовало косить овес и возить его коровам. Забыл! А все потому, что редко бывает на ферме».

— Зеленым овсом подкармливать коровушек неплохо, — сказала подошедшая тетя Соня; в руках ее был большой подойник, накрытый узеньким серым полотенцем, — коровушки прибавят. Но супротив клеверу — он ни в какое сравненье. Вот то был корм дак корм! Бывало, дашь его коровам, так молоко в ведро не уходило, право слово! Да густое, да белое, что твои сливки. А нынче — полведра нациркаешь синенького...

— Где его, клевер, теперь возьмешь? — машинально ответил Уфимцев.

— А не распахивали бы! — вскипела тетя Соня. — Позднин был где не надо больно хитрой, а тут... Хитрил да недохитрил, распахали все, как есть, до последнего цветочка... А какие были клевера!

Она восторженно помахала головой и вдруг, спохватившись, заспешила к загородке, куда уже начали впускать коров.

— Дело тут не только в подкормке, — сказала Груня. — Старых коров много. Есть и беззубые, и маленькие, как козы. Только слава, что корова, а так — один хвост коровий, какое тут молоко?.. Да вот сам погляди.

И она показала на коровенку, шедшую с краю стада. Была та большеротая, с ребристыми боками.

— Когда выбраковка была? — спросил Уфимцев.

— Мы про такую и не слыхали. Ноги таскать не будет, составят акт да зарежут — вот и вся выбраковка.

Стадо уже прошло, оставив запах пыли, молока и навоза. Показались два парня в белых рубахах — один повыше, с рюкзаком за спиной, другой пониже, с длинным кнутом на плече, оба загорелые до черноты, броско похожие на Максима.

Уфимцев радостно заулыбался, увидев своих племянников.

— Привет пастухам! — крикнул он, подняв вверх руку. — Как дела?

— Ничего, — прохрипел маленький, пряча глаза, не останавливаясь. Старший лишь улыбнулся и тоже прошел мимо.

— Пастухи хорошие, — проговорила Груня, — не знаю, какими дальше будут... Вдруг в дядю характерами окажутся.

Уфимцев в недоумении обернулся. Груня, загадочно улыбаясь, глядела вслед парням. Потом усмехнулась нервно.

— Чего уставился? — спросила она, и голос у нее треснул, — Может, неправду говорю? Правду!.. Бросят, как дядя, колхоз, забудут свои обещания, все свои клятвы.

Вот чего боялся Уфимцев — такого разговора с Груней. Сейчас самое главное уехать, не отвечать на ее вызов, дать ей понять, что он теперь чужой для нее человек.

Мычали коровы, переговаривались доярки, неслись звуки вжикающего о ведра молока. Небо темнело, и в нем появилась стая галок. Она шумно летела через поляну в сторону леса на ночлег; стая оказалась большой, летела долго, с редким бестолковым галдежом. Уфимцев рад был ей — она избавляла его от необходимости говорить.

А Груня стояла, жадно глядела на Уфимцева, ждала, что он скажет. Даже теперь, в начинающихся сумерках, было видно, как пламенели ее щеки.

Когда стая пролетела, Уфимцев снял кепку, похлопал ею по ладони, выбивая пыль, и, надев, сказал, не глядя на Груню:

— Ну, я поехал.

Груня дернулась за ним, но вдруг окаменела, подняла руки ко рту.

Уфимцев завел мотоцикл и уже сел в седло, когда она сорвалась с места и, подбежав, крикнула ему:

— Егор! Возьми меня!

Он сбавил газ, спросил, нахмурясь:

— Дойка идет, зачем тебе уезжать?

— Надо... домой надо, — торопливо, мятущимся голосом попросила она. — Девчонка одна дома, свекровь на базар уехала, как бы чего не случилось...

Уфимцев посмотрел в ее глаза, в которых снова было столько муки, тоски, что он не осмелился отказать.

— Ладно. Садись, довезу.

Груня поспешно села, качнув мотоцикл. Уфимцев вздрогнул, когда она, цепко ухватившись за него, прижалась грудью к спине.

Мотоцикл выскочил на дорогу, пошел между кустами, ныряя в ложка, трясясь на выбоинах. Встречный ветер продувал насквозь рубаху Уфимцева, приятно холодил тело, тушил пожар, шедший к нему от Груни.

— Ой! Платок слетел! — крикнула она. — Обожди!

Он затормозил, мотоцикл хлопнул и заглох. Груня соскочила и проворно побежала назад, туда, где платок белым мотыльком лежал на траве.

Возле дороги темнели кусты ивняка, тянулись к небу остренькие вершинки невысоких березок. Стояла та предвечерняя тишина, какая бывает только в июле; тогда сумерки коротки и день сменяется ночью внезапно и всегда неожиданно, и эта смена света мраком удивительна, все живое замирает в те минуты, прислушиваясь к тому, что происходит вокруг.