Каждое прикосновение языка вызывает у меня ощущение тепла, а потом – когда он убирает язык – ощущение холода; слюна и пот испаряются в кондиционированном воздухе комнаты.

Когда он останавливается, я открываю глаза.

– Но ты бьешь меня, даже когда я делаю то, что… – говорю я тихо. – Тебе нравится меня бить.

– Да. Мне нравится видеть, как ты корчишься, слышать, как ты умоляешь меня. Слышать твои крики, когда ты больше не владеешь собой. Люблю видеть ссадины и следы побоев на твоем теле, и знать, откуда следы ремня на твоей заднице.

Я вздрагиваю. Он вынимает старое одеяло, которое обычно сложено под диванной подушкой. Он его разворачивает, укрывает меня, расправляя у меня под подбородком выкрошившийся шелковый край:

– А еще мне нравится это, потому что ты этого хочешь.

– Да, хочу. Но никогда, если… никогда… – в полусне шепчу я.

– Я знаю, – говорит он мне на ухо, запуская обе руки мне в волосы.

* * *

Никто никогда не видел моего тела, кроме парня по имени Джимми и женщины, чьего имени я не знаю. Иногда в ванной или перед зеркалом я смотрела на следы побоев на себе с тем смутным любопытством, с каким обычно люди рассматривают чужие семейные фотографии. Они со мной не имели ничего общего. Мое тело не имело со мной ничего общего. Это была приманка, предмет, которым он пользовался для удовлетворения своих капризов, вещь, предназначенная возбуждать нас обоих.

* * *

Вечером, раздевая меня, чтоб я приняла ванну, он говорит мне, что нанял массажиста. Он бросает мою блузку на белый кафельный пол. Я снимаю юбку и сажусь на бортик ванной, пока он снимает с меня туфли, потом встаю, чтоб он снял с меня белье. Ему нравится это белое хлопковое белье от Вулворта; эта юбка ему тоже нравится, одевая ее утром на меня он сказал:

– Эту юбку я люблю больше всех, она так выгодно подчеркивает твой зад.

Я смотрю, как он наклоняется над ванной, открывает краны, минуту поколебавшись, вынимает светлого цвета коробку, стоящую в шкафчике среди бутылок. Он наклоняется, регулирует краны, проверяет температуру воды, закрывает левый кран и сыплет в ванну зеленый порошок.

Вдруг я понимаю, что в его присутствии здесь все кажется мне несообразным: на нем деловой костюм с прекрасным галстуком и накрахмаленной рубашкой, как будто он собирается читать лекцию или выступать по телевизору, или со всей важностью слушать в суде дело о разводе. Но он ничего этого не делает, а наклоняется над ванной, одной рукой опершись о фаянсовый борт, а другой пробуя воду. Странно.

Он принюхивается.

– Неплохо, да? Немножко мягко, немного, может быть, сладковато, трав не столько, сколько написано на коробке, но все же ничего.

Я киваю. Он мне улыбается; мне так хорошо, я чувствую такое блаженство, что у меня перехватывает дыхание: жить в крошечной комнате, в атмосфере водяных паров и запаха лаванды, что может быть лучше?

Он выходит, возвращается с наручниками. Я протягиваю ему руки, и он мне надевает наручники.

Ванна глубокая и наполнена на три четверти. Чтобы не наглотаться пены, приходится поднимать подбородок. Только закрыв кран, он смотрит на меня, снимает галстук и пиджак.

Я слышу, как он возится на кухне, ходит по плиточному полу, потом (бесшумно или почти бесшумно) по ковру в столовой.

«Делил со мной тайны души моей…» Я слышу голос Криса Кристоферсона сквозь пену, которая забила мне уши. Мы не слушали W.O.X.R. с тех пор, как я однажды сказала, уже не помню к чему, что это – моя любимая радиостанция. Он мне сказал, что по другой программе передают незнакомый отрывок из Вивальди, который он никогда не слышал.

– Тебе незачем оправдываться, – плаксиво ответила я, – если хочешь, переключай, это же твоя квартира.

Он состроил гримасу и ответил, что он сам это прекрасно знает; позже он сказал мне, что это было не лучшее у Вивальди, но послушать все же стоило.

«…А каждый вечер он согревал меня…» Он приходит с бокалом шабли в правой руке… «Все свои завтра я отдам за одно вчера…» убирая пену с моей щеки. Вино ледяное… «Тело Бобби рядом с моим…»

Он одной рукой расстегивает жилет, делает три глотка вина.

– Его зовут Джимми. По телефону его можно принять за ирландца. Ты что-нибудь слышала о массажистах-ирландцах?

– Нет, – говорю я смеясь.

«…Любовь это другое название…»

– Я думала, они все шведы.

«…Больше нечего терять…»

– Я тоже, – говорит он, – шведы или французы.

«…Больше ничто не имеет значения, ничто…»

– Зачем он сюда придет?

«…Но ты свободна…»

– Чтобы хлопать в ладони на кухне, что за идиотский вопрос.

«…Ощущать добро так просто, господи…»

– Массаж, о котором ты мне рассказывала.

«…Ощущать добро мне было вполне достаточно…»

– Я решил, что тебе будет приятен еще один сеанс массажа.

Ну вот, нельзя ничего сказать и думать, что он забыл. Он очень внимателен к тому, что ему говорят, к этому трудно привыкнуть, это не часто встречается. Его ничто не может отвлечь или наоборот заинтересовать сразу. Но он всегда делает выводы из того, что видит и слышит. Если я ему читаю несколько строк из Ньюсуик о какой-нибудь книге, он эту книгу на следующей неделе обязательно купит. В одном из длинных субботних разговоров – мы оба были полупьяны – он говорил мне о шелковице, которую он летом собирал позади теткиного дома, когда ему было девять лет.

– Шелковица? А ты шелковицу не любишь? Я ее обожаю!

Около полуночи он говорит мне, что пойдет купить газету. Через полчаса он возвращается с Таймс и крафтовым мешком, в котором лежит шелковица. Он ее моет, пока я просматриваю в газете рубрики по театру и искусству. Он купил и сливки; он заливает ими шелковицу, которую положил в глубокую салатницу. Мы едим ее до тех пор, пока я говорю, что больше не могу. Он доедает несколько ягод, плавающих в сливках.

– Но где ты ее нашел так поздно?

– А я ее выращиваю на углу Гринвич и Шестой авеню, – торжественно отвечает он, допивая то, что еще оставалось в салатнице.

Массажист приходит около восьми часов. На вид ему лет двадцать, он мал ростом, коренастый, с длинными светлыми волосами и мощными бицепсами, выступающими под синей футболкой. На нем джинсы и эспадрильи, а в дорожной сумке с надписью Исландские авиалинии он принес полотенце и масло для массажа. Я снимаю рубашку и ложусь ничком на кровать.

– Я хочу посмотреть, – объявляет он Джимми, который продолжает молчать, – я хотел бы научиться массировать, чтобы делать это, когда вы заняты.

– Я всегда свободен, – буркает Джимми, разминая мне плечи. Его руки, смазанные маслом, гораздо больше, чем можно предположить, увидев его рост, – они огромные и горячие. Руки у меня расслабляются, и я с усилием закрываю рот. Его ладони медленно массируют мне спину, глубоко вдавливая кожу. Он снова массирует плечи, потом талию. Когда он спускается ниже, мне хочется стонать.

– Дайте я попробую, – говорит он Джимми.

Большие руки оставляют меня. Веки мои тяжелеют, как будто я пытаюсь открыть их под водой. Его руки по сравнению с руками массажиста прохладные, их прикосновение легче. Массажист поправляет – его, не говоря ни слова, показывает, как надо, и снова я чувствую на себе прохладные руки, но теперь их нажим стал четче. Ладони разминают мне бедра, не трогая ягодиц, прикрытых полотенцем. Потом щиколотки. потом ступни. Ученик и учитель завладевают каждый одной ногой и осторожно массируют их.

Потом меня переворачивают. Я уже не сдерживаюсь и вздыхаю под нажимом медвежьих лап, которые вдавливают меня в постель. Он повторяет каждое движение массажиста, но гораздо более умело, чем вначале. Мускулы мои расслабляются и как бы раскисают. Кто-то покрывает меня простыней и гасит свет.

Я слышу легкий шорох – кто-то просовывает руку в пластиковую ручку. Хлопает дверь холодильника. Они открывают две банки пива. Несколько секунд они переговариваются шепотом, от чего мне еще больше хочется спать.