Изменить стиль страницы

В обычной жизни пройтись голым совершенно невозможно. Не только потому, что перед женщинами стыдно, но даже и перед мужиками: они же первые тебя облают, назовут придурком или чокнутым. А после парилки все наоборот, потому что сама парилка — это жизнь наоборот.

Потому, должно быть, и приятно посидеть голым на людях.

Вот когда голым, с полотенцем на плечах усядешься на лавке, следует заняться… Ну, это кому что нравится… Одни пьют чай с любимым вареньем, чаще всего малиновым или сливовым, а то и крыжовенным или кизиловым, или квас. Но большинство мужиков прежде всего выпивают — немного, граммов сто пятьдесят, но водки, и хорошо — холодной. Закуска должна быть солено рыбная. Лучше всего рыбец, балычок, в крайнем случае вяленый чебак. Неплохо и помидоры, малосольные огурчики, а еще лучше маринованные с перцем синенькие баклажаны. После водки следует поговорить с соседом и обязательно посетовать, что нынче баня не та. Хорошо, конечно, попарились, отдохнули, но можно б и лучше. Вспомнить следует, как в старину парились — до одурения, а чтоб мозги на место встали, сразу из парилки бросались в сугроб поваляться, но не до посинения. А нет сугроба — так ныряли в озеро или в речку. Но лучше всего в прорубь.

Мужики за сорок с искрой в глазах вспоминали как парятся семейские, староверы — семьями, мужики с бабами вместе. Тоже ведь противоестественно: в обычной жизни тело показать, кроме лица и рук, считается грехом, а в бане — пожалуйста, голышом друг другу спину трут.

После банных воспоминаний нужно приступать к пиву, и раки в том случае на закуску не идут. Нужна вяленая рыба — и не жирная. Тут уж даже рыбец не в почете. Нужна тарань — она помягче, потоньше против воблы. Вот уж после пива и следует не торопясь, с отдыхом, собираться домой. На все это уходит часа два, а то и три. Да пока домой дойдешь — как раз полдня.

Костя же мылся просто: окатился теплой водой или постоял под душем, намыливай мочалку и драй свое грешное, жилистое, смуглое тело. Содрал первую грязь, снова намыливайся и мой голову: тело под мылом отмякает. Снова продраился и — под душ или пару раз окатись из шайки. Дома обязательно нужно промыть голову второй раз — водопроводная вода в его местах жесткая, известковая, а дождевая дает волосу мягкость. У Кости волосы были густыми и мягкими. В известный минуты отдыха их любили гладить и перебирать его немногие подруги.

И в этот раз Костя помылся быстро, вышел в предбанник, а в нем на скамьях, вместе с санитаром, сидели голые распаренные мужики и копались в сидорах, доставая тяжеленькие, невнятно перекликающиеся фляжки и фронтовую снедь: консервы, сало, хлеб.

Костя, чтобы не мешать компании, присел в сторонке. Санитар с удивлением спросил:

— Это и все?

— А чего ж чикаться?

— Ну-у… — уже не то что неодобрительно, а прямо-таки сердито протянул санитар и, не глядя, швырнул Жилину пару новенького, пахнущего холодом и складом белья. Костя натянул его, а мужики на лавке разлили водку в подставленные санитаром кружки. Один из них — круглолицый, с маленькими хитрющими глазами — спросил у Кости:

— Глотнешь?

Жилин мгновение поколебался.

— Нет. Не буду.

— Что так? Брезгуешь?

— Нет. Просто на халтурку сроду не пил, а отплатить нечем — запаса собрать не догадался.

Голые мужики переглянулись, и другой, чем-то похожий на Костю, такой же поджарый, со свежей розочкой-шрамом возле ключицы, усмехнулся:

— Когда приглашают, отдачи не требуют.

— Ну, если так, — в лад усмехнулся и в тон ответил Костя, — так я, обратно, не против.

Только мне поменьше. Я ведь не парился.

Санитар нырнул под лавку и подал еще одну. помятую кружку. Круглолицый плеснул в нее из фляжки, поджарый еще раз осмотрел Костю и осведомился:

— Не уважаешь, значит, парную?

— Не то что не уважаю, а просто не привык.

— Выходит, в ваших местах не парятся? С юга, что ли?

— Оттуда.

— Казак, что ли?

— Казак.

— Ну, верно… В ваших местах настоящей бани сроду и не видывали. Это я понимаю.

Все чокнулись, выпили не спеша, покряхтывая и, сглатывая горькую слюну, потянулись к закуске. Костя не тянулся. Слишком хорошо он знал, что такое бойцовская пайка, и, досадуя на себя — приперся налегке, даже без сидора, с одной кирзовой, еще довоенной сержантской сумкой! — скромно отодвинулся в сторонку, стараясь почаще сглатывать, чтоб выпитое покрылось пленочкой и устоялось.

Поджарый опять усмехнулся:

— Ты, казак, не на передовой, закусывай смело. Это у нас вроде доппайка.

Костя выдвинулся и осторожно, можно даже сказать деликатно, взял пластинку невкусного, должно быть американского, сала и кусочек хлеба. Голые мужики переглянулись, и поджарый осведомился:

— Ты с верховых или понизовых, станишник?

— Из Таганрога…

— Тю-у… Какой же ты станишник?! Ты ж даже не иногородний. Так… слободской…

Костя незаметно для себя подобрался, и острые, темные его глаза недобро сверкнули — свое казачье происхождение он отстаивать умел.

— Тю на тю, вспоминай кутью… Раз ты все знаешь, так дед у меня из пластунов, а сами мы — сальские.

Когда Костя упомянул кутью, розочка-шрам у поджарого побелела, но потом он сразу отошел и опять усмехнулся:

— Вас понял, перешел на прием.

— Ты что ж, артиллерист?

Теперь они смотрели друг на друга почти влюбленно: оба оказались понятливыми, военную жизнь знающими. Только связист да артиллерист, и то не всякий, поймет эту присказку: вас понял… Так говорят при радиопереговорах.

Санитар, хоть и подобревший, все еще неласково смотрел на Костю и потому спросил не у него, а у поджарого:

— Слышь, Иван. А это что ж за пластуны? Слыхать слыхал, а… в толк не возьму.

— Видишь, какое тут дело, — отложил закуску поджарый. — В старое время казак должен был идти в войско на своей лошади, при своей амуниции и даже частично при своем оружии. За то им и наделы давались, чтоб справлялись. А если у казака баба сынов рожает? Ну, двух соберет, ну трех… А если их пятеро али семеро? Вот младшие или поздно к станице приписанные, бедные уходили в пластуны, казачью пехоту. Добудет себе хабар, по-теперешнему трофеи, справят коня с амуницией — может и в строевые казаки перейти. А вот не добудет, так домой пластуну лучше не возвращаться — все равно в батраки идти. У отца на всех земли не хватит. Вот те пластуны и уходили. Кто в новые казачьи войска приписывались — в забайкальские, уссурийские, в среднеазиатские. А другие в города; в Царицын, в Воронеж, в Таганрог… Ну, конечно, отписанные со своими хуторами-станицами связи не теряли — родина…

Санитар покивал — такое он понимал. Безземелье и у него в деревне выгоняло младших на сторону. Внутренне он примирился с Костей и потому спросил уже без неодобрения, но еще сурово, словно надеялся найти в нем нечто оправдывающее его неприязнь;

— А на фронте ты, милый человек, чем занимаешься?

Костя хорошо понял движение санитаровой души и потому нарочито беспечно ответил:

— В снайперах, папаша, шастаю. Курочка по зернышку, а мы — по фрицишке.

Санитар неожиданно встрепенулся:

— Ты не с батальона Басина?

— Из него самого.

— Слушай, так тебе не Жилин ли фамилия?

— Н-ну… Жилии, — настороженно ответил Костя.

— Так ты ж, выходит, знаменитый человек! — восхитился санитар, но в голосе у него звучали и сожаление — не слишком Костя достоин восхищения, и крохотное недовериенадежда: может, все-таки он врет?

Голые мужики поерзали — дело оборачивалось интересно. Костя помолчал, осмысливая: розыгрыш или нет? Но тронутое морщинами лицо санитара было бесхитростно, да и глаза — серые, пристальные, — округлясь, излучали восхищение.

— Это ж когда я в знаменитости… пронырнул?

— Ты что ж, газет не читаешь? Или прикидываешься? — В глазах санитара опять мелькнуло недоверие, сменившееся острым любопытством: как вывернется этот чернец? — Может, ты неграмотный?

Костя растерялся. Мужики переглянулись, лица у них стали непроницаемо отчужденными, и Жилин почувствовал себя очень плохо, хотя бы потому, что все они — голые, а он, как дурак, в новеньком, шелковистом, нежно-шершавом на слежавшихся сгибах, пахучем белье.