Все он понял, когда, добравшись домой, разулся и осмотрел ногу. Пальцы и вся ступня до голени раздулись, кожа туго натянулась, и казалось, вот-вот лопнет. И Леон понял — перелом кости. А тогда, час назад, посидев минуту на снегу и не дождавшись, когда уймется боль, он привстал на колени и, сцепив зубы, начал перетягивать нарты через обледенелый ствол. Но так ему было несподручно, и он поднялся на обе ноги. И заставил ушибленную ногу стоять прочно, не гнуться, не подламываться и взять на себя, наравне с левой ногой, тяжесть его тела и тяжесть нарт, ибо иначе ему не попасть было домой.

Но домой он добрался. И сперва освободил от упряжи собак, затащил в сени оленьи туши, безжалостно, даже с ненавистью ступая на правую ногу, отволок в сарай нарты и бросил собакам мерзлой рыбы, потом вошел в избушку, зажег лампу, набил дровами железную печку. Снова вышел за дверь, набрал кирпичей снега, напиленных раньше и сложенных штабелем в холодных сенях. Один кирпич он порубил большим ножом, набросал в чайник твердого снега и поставил чайник на печку — надо было развести порошок и накормить щенка.

Найда почувствовала, что с ним неладно, что он не такой, как всегда. Она забеспокоилась, заходила вокруг него, заглядывая ему в глаза, точно хотела спросить, что же случилось. Взяла в зубы стоявший у порога веник, принесла.

— Не нужен веник, Найда. Лучину, лучину давай, — сказал он. — Будем печь разжигать.

Найда отнесла на место веник, поспешила к сложенным за печкой лучинам, принесла сразу две.

— Еще лучину, Найда, еще неси.

Он разговаривал с нею как с человеком, не повышая голоса и не приказывая, а прося. Найда понимала его и, как могла, помогала.

Когда в печке разгорелось, он наконец стянул с себя кухлянку и оглядел ногу. Определив, что это перелом, он обвязал ступню крест-накрест веревкой, другой конец ее закрепил за треногу стола, прочно прибитого гвоздями к полу, лег на лавку и начал «править кость», изо всей силы натягивая больной ногой веревку. В глазах у него потемнело от боли, но он упрямо мучил ногу, пока хватило мочи терпеть. Когда же терпению настал конец, он прекратил эту пытку и какое-то время недвижно лежал, приходя в себя. Тогда он подумал, что, видно, в эту зиму не придется ему охотиться и по весне не с чем будет ехать в поселок к Кокулеву. И вообще, дрянь дело получилось. Одному в тайге с такой ногой — какое житье?

И впервые за многие годы вся его жизнь представилась ему пустой и никчемной. Все зряшно было в ней: самородки Одноглазого, его отшельничество, вражда с Архангелом… Закрыть глаза — и чтоб все разом кончилось, разом и одним махом. И ни одна душа не пожалела бы о его кончине — некому жалеть.

Однако закрыть глаза и лежать на лавке он не мог — боль от этого не проходила, напротив, усиливалась: выкручивало всю ногу, стреляло в колене и в паху. И щенок стал поскуливать, и Найда присела у дверей и, не смея подать голоса, виновато оглядывалась на него — просилась по нужде. И надо было располосовать простыню, перевязать туго-натуго ступню…

«Эх, жизнь моя паскудная!..» — поморщился Леон, не столько от этой тоскливой мысли, сколько от пронзительной рези в голове, когда он пошевелил ногой, пытаясь опустить ее с лавки на пол.

5

Прошедшее, давнее и близкое, возвращает и приближает к человеку его собственная память. Воспоминания оживляют и прокручивают картины былого, потом картины уходят, и былое остается былым, а настоящее настоящим.

У Леона было по-другому. Он не вспоминал свое прошлое, навсегда остался в нем, а все, что было позже и что происходило сейчас, точно и не касалось его жизни, принадлежало другому человеку. Он и теперь, спустя тридцать лет после случившегося, продолжал жить в том мире, где была Алена, были Зуев, друзья по техникуму близнецы Олег и Степа Егоровы, голубоглазые крепыши, похожие на былинных богатырей, и был курчавый Яшка Тумаков, шпаривший наизусть всего Лермонтова.

Всех их Леон похоронил в один день и в один час; они давно лежали под лиственницами на берегу ручья Сероглазки (это Зуев назвал так ручей в честь Алены), обнесенные высокой оградой из глыбастых валунов, и Леон редко ходил к той ограде, хотя от избушки до нее было всего каких-то триста метров. Они остались для него живыми, Леон продолжал жить среди них, а вид угрюмой ограды, которую он сам же возвел, и вид могил, которые он что ни год поправлял и подлаживал, уберегая от повреждения ненастными погодами, — этот вид разрушал на время иллюзию их живой причастности к нему и его неразлучности с ними, и тогда Леону становилось невмоготу. Он не знал, куда себя деть, и приходили мысли наложить на себя руки или разрыть могилу Алены и лечь рядом с нею, чтобы больше никогда не подняться. Он по-звериному выл по ночам, пугал Найду и подхватывался в липком поту, когда Найда тоже принималась тревожно завывать у него над ухом и тыкаться в него мордой, чтоб он проснулся и избавился от кошмарного сна. И несчетное число раз, когда являлся к нему по ночам Зуев, или средь бела дня переступал порог избушки, или поджидал в тайге за каким-нибудь корявым деревом, за развалистым кустом можжевельника, чтобы обговорить тот их давний маршрут, Леон твердил ему одно и то же: нельзя доверять Одноглазому, Одноглазый подведет. И Зуев согласно кивал, доставал из ватника старый фронтовой кисет, сворачивал левой рукой «козью ножку», так как правая осталась на минном поле под Курском, закуривал и говорил, посмеиваясь трескучим, сухим смешком: «Все верно, студент. Понял тебя. А все-таки нужен нам Одноглазый, позарез нужен…»

Зуев называл их «студентами» — Леона, братьев Олега и Степу Егоровых и мудрого Яшку Туманова, шпарившего наизусть всего Лермонтова, а Алену прозвал Сероглазкой. Они познакомились с Зуевым зимой, за три месяца до госэкзаменов. Тот прилетел из Магадана в Хабаровск, пришел к ним в техникум подбирать выпускников для северной геологоразведки. Увидев его, Яшка Тумаков сказал словами из «Мцыри»: «…страшно бледен был и худ и слаб, как будто долгий труд, болезнь иль голод испытал». Всего и года не прошло, как израненная страна отпраздновала победу и обрела мир, и на Зуеве все еще была офицерская шинель со споротыми погонами, шапка с вмятиной от свинченной звездочки и суконная гимнастерка с тремя боевыми орденами.

Из всего их курса будущих геологов Зуев отобрал только четверых парней, и были все четверо на удивление рослыми, с литыми мышцами ребята, хотя и далеко не сытым было студенческое житье в те послевоенные годы. А вот девчонок Зуев на Север не приглашал, ссылаясь на трудные условия работы. Но без Алены и для Леона отпадало заманчивое предложение. Они росли в одном детдоме и, поступив в один техникум, на один и тот же факультет геологии, стали неразлучны. Когда Леон отказался, заколебались и его друзья — братья Егоровы и Яшка Тумаков. Но Зуев не хотел упустить приглянувшихся ему парней. «Пусть будет по-твоему, студент, — сдавшись, сказал ему Зуев. — Забирай с собой срою девицу, раз такая любовь. И в мае я вас жду. В конце мая надо уходить в тайгу». Это означало, что всем им нужно досрочно сдать экзамены. На сей счет Зуев договорился с руководством, а потом, улетев из Хабаровска, напоминал о себе телеграммами: «Как дела, студенты? Желаю успешной сдачи. Зуев». Или: «Начали комплектование партий. Держу вас в уме. Зуев». Последняя его телеграмма носила почти приказной характер: «Торопитесь. Весна ранняя. Выход тайгу опережением графика, Случае задержки дольше 15 мая ждать не будем. Зуев».

Они вылетели в Магадан тринадцатого. «С чертовой дюжины начинаем, как бы чего не вышло!» — пошутил в аэропорту Яшка Тумаков, а Алена шутливо жмурила лучистые серые глаза и просила: «Яшенька, не каркай! А то отменят рейс — и не попадем к пятнадцатому!»

Яшку Тумакова, Олега и Степу Егоровых провожали их мамы (отцы их погибли на фронте. Отец Олега и Степы был кадровым военным, командовал авиаполком. Отец Яшки, писатель, в войну стал корреспондентом дивизионной газеты, от него-то, видимо, и был Яшка силен в литературе), а Леона с Аленкой некому было провожать. Однако, не знавшие с детства своих родителей, они не испытывали особой горечи по этому поводу. Даже не горевали от того, что из-за всей этой спешки с экзаменами, получением дипломов, поспешным отлетом не успели сходить в загс и расписаться. Так что ничего у них с Аленой и не было в жизни: ни загса, ни росписи, ни свадебной вечеринки, — была только любовь, и с ней они покинули Хабаровск.