Изменить стиль страницы
* * *

Между тем тот, кого мы знаем как рядового Камышку, уже выбрался из толпы и зашагал к окраине лагеря. Там, в неглубоком распадке между двух раскисших холмов, горел костерок. У костерка сидели двое. Один был лыс, в кургузом пиджачке и с бородой клинышком. Огромный и крутой его лоб так и навевал мысли о ровно пропеченном колобе. Второй, тощий, с блестящими стеклышками пенсне и острым лицом, нервно поводил носом. Рыжие волосы его намокли и прилипли ко лбу неровной челочкой. Имя человека было Ганс, хотя имя-то как раз и было в нем самым неважным. На костре кипел котелок, и тянуло оттуда вареной рыбой, луком и лавровым листом.

— Рыбачили?

Появившийся из темноты Камышка присел на корточки у костра и протянул ладони к огню. Ганс при этом нервно дернулся, а Лысый подвинулся, освобождая место.

— А то как же.

— Говорят, в дождь не клюет…

Лысый улыбнулся по-доброму.

— В дождь-то как раз самый клев и есть. Это рыбаки ленивы. Рыба же не дура: воду сечет дождем, а ей кажется, что мошкара сыпется. Вот она к самой поверхности и выходит. Тут ты ее подцепи и, главное, держи удочку крепче.

Лысый вытащил из кармана тряпицу, сыпанул в котелок соли. Потом обстоятельно порылся в полевом ранце и разложил на все той же тряпице ломти ржаного хлеба, шматочки сала, вязку усатого зеленого лука и крепенький, в пупырышках огурец. Вытянул из-за голенища ложку, зачерпнул варева, подул.

— В самый раз.

Ганс повел носом, и достал из кармана фляжку, и открутил крышечку, и, взболтнув содержимое, глотнул — и по разлившейся в его чертах особой сладости сразу стало понятно, что во фляжке отличнейший коньяк. Следующим отхлебнул Лысый, потом Камышка. Вздрогнули. Закусили. И потянулся обстоятельный разговор. За шумом дождя большая часть разговора так и осталась невнятной, но ближе к концу беседы дождь подустал, насупился, огорченный тем, что никто не прислушивается к его упрямому бормотанию. Засунув руки в карманы серого своего плаща, дождь зашагал над окопами, над взрыхленной рекой, над размытой дорогой, скособоченными хатами деревни и завис прямехонько над замком. Голоса у костерка сделались яснее. Говорил Ганс.

— Мы вам, милочка, за что платим? Мы платим вам за то, чтобы ваша огромная, бессмысленная держава перестала мешаться у нас под ногами. А вы что творите?

Лысый, без особых оснований названный «милочкой», мягко улыбнулся.

— Чрезвычайно, чрезвычайно интересная позиция. Есть над чем подумать. Мы тут с товарищем обсудим…

Взяв Камышку под локоть, Лысый отодвинулся от костра и зашептал тому в ухо. Ганс, вытянувшись, как пытаемая на дыбе цапля, так и устремился к беседующим своей челкой-хохолком, но забавник-ветер только того и ждал — и, прихватив из костра полную пригоршню золы, швырнул ее прямо в пылающие любопытством глазки рыжего. Тот заругался не по-русски, протирая очи кулаком. И расслышал он всего одно слово, и слово то было странное: «дирижабль».

* * *

Существует мнение, что сказка про Колобка — это пересказ одного из древнейших мифов человечества об охотнике Папараши и Тигре Ваубоа. Сотворенный из глины и мочи святого прародителя Упашты охотник отправился сразиться с тигром, который воровал священных коров Упашты. Тигр, однако, оказался хитрее, и, соблазнив охотника золотом своей шкуры и хризолитом своих глаз (конечно, глупый охотник и не подозревал, что перед ним не настоящие сокровища, а кровожаждущая бестия), так вот, соблазнив охотника, тигр им и пообедал. Впрочем, так или иначе, Упашта своей цели достиг, ибо тигр подавился размокшей глиной и издох.

Другой вариант этой истории рассказывают на горе Хиямо. Говорят, царь лисов-оборотней соскучился и решил сотворить человека себе на забаву. Поскольку же царь был занятым царем и не покидал пределов своего жилища, то о людях он имел весьма смутное представление. Взяв сухую лепешку, царь вставил в нее глаза-угольки и концом палочки для поедания риса выцарапал улыбку. Лепешка оказалась занудным собеседником (если честно, она не сказала ни слова, только глупо лыбилась нарисованным ртом), и, позабавившись с ней день и два, царь забросил ее под циновку. Да только и спать на лепешке, сухой и черствой, было совсем неудобно, и, вконец рассвирепев, царь вышвырнул ее из окна. Лепешка покатилась по склону вниз. Навстречу ей брел старик с вязанкой хвороста. Увидев лепешку, тот так испугался, что уронил хворост на дорогу и помчался в деревню, рассказывая о страшном чудовище, которое выкатилось из тумана на вершине священной горы. Старик напугал своими рассказами и мужчин, и женщин, и детей, и жрецов. Жрецы же, когда напуганы, всегда поступают одинаково, так что вкатившуюся в деревню лепешку встретила процессия крестьян, и каждый нес лепешке подношения, и были там и рис, и рыба, и кувшинчики с саке, и даже мелкий речной жемчуг. Лепешка не сказала ни слова, только лыбилась нарисованным ртом, однако крестьяне приняли эту улыбку за ужасный оскал — и подхватили лепешку, и понесли ее в храм, и водрузили на возвышение, и униженно ей поклонились. Говорят, и до сих пор крестьяне той деревни поклоняются лепешке, а она лишь улыбается в ответ и не говорит ни слова.

* * *

Отдохнув, пани Ясмина переменила платье и спустилась вниз. На лестнице постояла перед темным, прабабкиным еще, наверно, зеркалом. На высокой шее бледно светилось жемчужное ожерелье, тоже, кажется, прабабкино.

«Теперь или никогда», — подумала Ясмина. Теперь или никогда покинет она ненавистный замок, где со стен смотрят злые веприные головы и глупые оленьи, где в камине вечно горит огонь, по залам носятся сквозняки, а недавно скончавшийся батюшка в скрипучем кресле-качалке недовольно поднимает глаза от газеты и зыркает на взрослую дочь, да так, что сердце заходится неровным стуком.

Внизу было шумно. Слуги от такого веселья попрятались по углам, затаились на конюшне, и панам-офицерам пришлось звать солдат. Те живо сдвинули столы, освободив место для вальса и для мазурки. Оркестр на хорах, все сплошь жидки из местной синагоги, пробовал скрипки. У самой двери пани натянула на лицо сияющую улыбку и так, с неживой этой улыбкой, и вышла к гостям.

Сразу же к ней подлетел чернявый потный подпоручик с бокалом шампанского, и, заливаясь смехом, пани выпила этот бокал, мазнула перчаткой по щеке подпоручика, и ее обхватили чьи-то уверенные ладони и закружили в мазурке, ах эта дьявольская мазурка, ах эти скрипки, смычки, жар, пот и огонь.

Француженка, сбежала в Польшу. Камышка стоял в углу зала и все пытался припомнить, где же он видел это лицо. Тогда ясновельможная пани была одета по-другому, чтобы не сказать, вовсе раздета. Тут щеки Камышки обожгло румянцем. Все же он был еще очень молод и очень чист.

— Эй, зольдат, что ты стоишь как пень? Не видишь, благородным господам не хватает напитков. Ну-ка спустись в погреб и притащи еще вина.

Камышка спохватился и сорвался с места, так и не успев додумать, на кого похожа женщина с высокой грудью, с угольно-черными глазами, с блеском безумия в зрачках.

* * *

— Говорю я тебе, — твердил Лось, посасывая трубку, — революция есть баба, а все бабы — стервы. Революция же стерва вдвойне, потому что дает всем без разбору и из-за нее мужики по всему миру грызут друг другу глотки.

— А война? Война, что ли, не баба? — плаксиво поинтересовался Йозек.

От перекусывания ниток зубы его пожелтели, и на передних, кажется, даже обнаружился желобок, вроде как у ядовитых змей. Яд, правда, пока не стекал. Яд Йозек копил в себе.

— Война — баба, но честная. Она, понимаешь, не прикрывается красивым платьицем и модной прической. Она тебе тычет кулаком в зубы, если ты пошел гулять с другой или даже если не пошел гулять, просто так, для профилактики. Война всегда ждет тебя, у нее большие сиськи и большая жопа, особенно последнее. Как правило, в этой-то жопе ты со временем и оказываешься, но зато все по-честному.