Изменить стиль страницы

В течение двух суток с момента ареста я ничего не ел и не пил. Это не была голодовка, просто ничего не лезло в горло. Мучила одна и та же мысль. Как это я, которого в царское время ожидало нищее, полуголодное существование, всю жизнь боровшийся за партию и советскую власть, поднявшую меня на такую высоту, вдруг оказался в советской тюрьме с позорным клеймом «враг народа».

Вахтеры почти каждые пять минут открывали дверь в камеру, опасаясь, что я покончу жизнь самоубийством, хотя никакой возможности для этого, казалось бы, не было.

К вечеру второго дня ко мне посадили в камеру «арестованного» оперативного работника УГБ. Его спокойный вид и поведение сразу вселили подозрение, что это специально подсаженный человек. Я спросил его, за что он арестован, и он, именуя меня «товарищ замнаркома», пожаловался на несправедливость и рассказал, что на партсобрании сотрудников УГБ он выступил с предложением избирать в Верховный Совет не дряхлых стариков, как народный певец Джамбул, а молодых и среднего возраста людей. После этого выступления его якобы тут же схватили и посадили в камеру.

— Ты что же, меня дураком считаешь? — спросил я его, сразу поняв, что его дело «липа». — Скажи прямо, что тебя посадили ко мне, чтобы я чего-либо с собой не сделал, и сиди спокойно, не трепись.

Парень не выдержал и через несколько минут рассказал, что его действительно посадили ко мне для охраны, но он умолял, чтобы я никому не рассказал о его признании. Конечно, я и не думал его выдавать, так как мне все же было легче сидеть с кем-либо вдвоем, чем одному.

Во внутренней тюрьме Алма-Аты я пробыл четыре дня.

20 июня 1938 года меня из внутренней алма-атинской тюрьмы под конвоем отправили на вокзал, где я увидел в числе развешенных огромных портретов депутатов Верховного Совета Казахской ССР и свои портреты. Их еще не успели снять.

Затем меня посадили в отдельный «столыпинский» арестантский вагон.

Начальник конвоя предупредил меня, что я должен все время сидеть и ни в коем случае на остановках не смотреть в окошко и что если я нарушу это «правило», то меня привяжут к койке.

Все конвоиры, за исключением одного бойца-казаха, обращались со мною очень грубо. Но, несмотря на угрозы и окрики, я нет-нет да и поглядывал в окошко, не вставая с койки. А когда наш поезд прибыл на станцию Куйбышев, я услышал музыку. Это был день выборов в Верховный Совет РСФСР — 22 июня 1938 года. На станции было много народа, мелькали мужчины, женщины, многие из них с букетами цветов, празднично одетые, радостные и веселые… Некоторые искоса поглядывали, проходя мимо, на окна нашего вагона, а какой-то полный мужчина громко сказал кому-то из своих спутников: «Вот, в этом вагоне, наверное, везут врагов народа!»

Вспомнилось, что и моя фамилия в этот день должна была фигурировать в бюллетенях на выборах в депутаты Верховного Совета Казахской ССР, и стало так горько и тяжело, что я не выдержал, бросился ничком на койку и зарыдал.

— Ты чего же это плачешь? Кого это ты разжалобить хочешь? — обращаясь на «ты», сказал начальник конвоя. Надо было раньше думать, когда вредил советской власти.

Что я мог ответить? Ему, как и множеству других, внушили, и он верил, что все арестованные — настоящие враги народа, которые хотели убить Сталина, Ежова или намеревались совершить самые страшные и дикие диверсии. Переубеждать его было бесполезно. Ведь я и сам долгое время верил, что все арестованные в большинстве действительно вредители, правотроцкисты и враги народа, несмотря на то, что последние годы был близок к органам и слышал сомнения в правильности линии органов многих старых чекистов школы Дзержинского. И даже после разговоров с Реденсом, который вполне логично рассуждал, говоря, что не может Ежов без санкции свыше расправляться с членами ЦК и руководящими партийными работинками, я в глубине души продолжал верить в непогрешимость Сталина, которого, как я думал, вводят в заблуждение карьеристы из органов госбезопасности.

В тот период эта беспредельная вера, это не ограниченное ничем доверие к генеральной линии партии и лично к Сталину могли быть поколеблены только у тех коммунистов и советских людей, которые, попав в тюрьму и будучи заклейменными позорным эпитетом «враг народа», имели возможность на своем личном опыте, а также на опыте многих товарищей по несчастью убедиться, что подавляющее большинство «врагов народа» были ни в чем не повинные люди, преданнейшие делу коммунизма, делу партии. И тогда перед всеми нами вставал страшный неразрешимый вопрос: во имя чего? зачем? по чьей злой воле уничтожаются лучшие сыны старой ленинской гвардии, цвет и гордость нашей партии?

ЧАСТЬ II

Камера. Начало следствия. Бутырская тюрьма

28 июня 1938 года меня доставили в комендатуру НКВД СССР и после унизительного обыска поместили в камеру предварительного заключения.

В камере было много народа, в основном, руководящие военные и партийные работники. Обстановка была крайне напряженная. Каждый боялся разговаривать с соседом, считая себя невиновным и подозревая в других настоящих врагов народа или секретных осведомителей.

Большинство арестованных были убеждены, что они взяты по ошибке и, как только об этом узнает Сталин, их сейчас же освободят. Почти все наперебой требовали бумагу, чтобы немедленно писать заявления и жалобы, но вахтеры отвечали грубым отказом, а более настойчивых переводили в карцер и, судя по доносившимся оттуда приглушенным крикам, били.

Все вахтеры, вплоть до раздатчицы пищи, были подобраны из самых махровых и отъявленных мерзавцев. Еще не было известно, виновен или не виновен человек, а они уже грубили всем нам, ругались нецензурными словами, а в случаях малейшего протеста обзывали всех нас «фашистской сволочью» или «врагами народа».

Помню, как один пожилой военачальник, возмущенный подобным обращением и тоном, сказал: «Как вы смеете так обращаться с арестованными? Вас за это будут судить». В ответ на это вахтер, крепко выругавшись, размахнулся и изо всех сил ударил его по лицу, затем втолкнул в камеру и захлопнул дверь.

Все мы были до глубины души оскорблены, но бессильны что-либо предпринять. А камерные старожилы, пробывшие здесь сутки или двое, советовали воздержаться от бурных протестов, поскольку за громкий разговор, а тем более за крик и шум немедленно тащат в карцер, где вахтеры здорово «молотят» нашего брата.

На первых порах произошел смешной случай, давший некоторую разрядку нашему подавленному состоянию.

Ночью в камеру втолкнули «в стельку» пьяного полковника, как мы потом узнали, главного санитарного врача Наркомата обороны СССР. Еле ворочая языком, он пытался заверить нас, что забыл дома курортную путевку и поэтому просит пока принять его без таковой, а находящаяся где-то поблизости его жена может подтвердить, что путевка у него действительно имеется… Как нам ни было в тот момент тяжело и горько, мы не могли не смеяться.

Наутро, когда полковник, выспавшись и отрезвев, огляделся и спросил, где находится, кто-то сначала в шутку ответил, что «в санатории», в который у него есть путевка. Когда же потом ему сказали правду, он, против всех ожиданий, отнюдь не был ошеломлен трагическим известием и принял его с философским спокойствием, заявив, что давно ожидал чего-либо подобного.

Полковник оказался остроумным и жизнерадостным человеком и без конца веселил нас, отвлекая от грустных мыслей разными смешными историями. Когда его спросили, каким образом он умудрился попасть в тюрьму совершенно пьяным, полковник рассказал, что незадолго до его ареста жена уехала на курорт, забрав почти все деньги, так как он страдал запоями. В день ареста, не имея денег на выпивку, он собрал всю имеющуюся в доме стеклянную посуду, сдал ее и взамен купил литр водки. Водку ему по его просьбе перелили в чайник, предусмотрительно захваченный для этой цели, ибо в квартире не осталось ни одной стеклянной емкости.