Изменить стиль страницы

Можно представить, каким невыносимым горем было для Дзержинского то, что, находясь либо в эмиграции, либо на каторге, долгие годы он был разлучен со своим сыном Яцеком. И ни одной жалобы за все это время. Ни слова о своих чувствах к сыну. А ведь было и такое, когда тюремщики, чтобы сломить Дзержинского, отобрали у него фотографию сына.

…Жена родила в тюрьме недоношенного ребенка. Мальчик был больной и слабый. Врача почти невозможно допроситься. Уголовницы глумятся над «леворюционеркой». Дзержинский мечется. Нет денег, не на что послать жене передачу. Он не может нигде показаться, охранка на ногах, слежка идет круглые сутки. Это своего рода засада — Дзержинский должен непременно попасться. Такой человек, как Дзержинский, рассуждали в охранке, непременно появится, не сможет не появиться.

Да, Дзержинский любил детей. Он любил своего сына, он любил свою жену, но он не мог поддаться соблазну — даже этому, самому сильному, самому мучительному из соблазнов. И Дзержинский не появился.

Где он — знали только Софья Сигизмундовна и те люди в партии, кому надлежало знать. Дзержинский продолжал работать. Можно представить себе, каково было его душевное состояние.

Царский суд отыгрался на Софье Сигизмундовне, На судебном заседании она была с ребенком, ей некому было отдать сына. Больной Яцек плакал, кричал. Председательствующий непрестанно звонил в колокольчик. Никакие доводы адвоката не помогли. Приговор даже по тем временам был нечеловечески жестоким: кормящую мать отправили этапом в Сибирь. На пожизненное поселение…

Дзержинский был не только борцом с самодержавием, не только одним из вождей партии, но самым опасным, самым умным и храбрым врагом царской полиции. И потому охранка была так изощренно жестока с ним, потому делала решительно все, чтобы уничтожить Дзержинского. Его неизменно присуждали к каторге, ему создавали небывало суровый тюремный режим. Его пытались уничтожить и нравственно, раздавить, заставить капитулировать.

Тюрьмы, побеги, каторга, Орловский каторжный централ, разъедающие язвы на ногах от кандалов. И письмо еще незнакомому сыну: «Папа не может сам приехать к дорогому Яцеку и поцеловать любимого сыночка и рассказать сказки, которые Яцек так любит…»

Дзержинский в тюрьме… Этот документ — воспоминание одного из товарищей Дзержинского:

«Мы увидели страшно грязную камеру. Грязь залепила окно, свисала со стен, а с пола ее можно было лопатами сгребать. Начались рассуждения о том, что нужно вызвать начальника, что так оставлять нельзя и т. д., как это обычно бывает в тюремных разговорах.

Только Дзержинский не рассуждал о том, что делать: для него вопрос был ясен и предрешен. Прежде всего он снял сапоги, засучил брюки до колен, пошел за водой, принес щетку, через несколько часов в камере все — пол, стены, окно — было чисто вымыто. Дзержинский работал с таким самозабвением, как будто уборка эта была важнейшим партийным делом. Помню, что всех нас удивила не только его энергия, но и простота, с которой он работал за себя и за других».

В следственной тюрьме Павиак, вспоминает этот товарищ, Дзержинский организовал школу, разделенную на несколько групп. Преподавали там все, начиная с азбуки и кончая марксистской теорией, в зависимости от подготовки каждого заключенного. Этой школой он был занят по пять-шесть часов в день, следил, чтобы ученики и лекторы собирались в определенное время и в определенном месте, чтобы учеба проводилась регулярно. Самого себя он называл школьным инспектором.

Это была очень сложная работа. Школа держалась только благодаря авторитету Дзержинского, его организаторским способностям и энергии.

Интересная подробность: никто из товарищей по заключению никогда не видел Феликса Эдмундовича в дурном настроении или подавленным. Он выдумывал всякие затеи, которые могли развеселить заключенных. Ни на минуту не оставляло его чувство ответственности за своих товарищей. У него был особый нюх на «подсадных уток» — завербованных охранкой подонков, которые осуществляли свою подлейшую работу в камерах. Феликс Эдмундович, попавший первый раз в тюрьму из-за провокатора, никогда впоследствии не ошибался насчет «подсадных».

Однако же не следует думать, что в заключении Дзержинскому было хоть в какой-то мере легче, чем его товарищам. Наоборот, ему было тяжелее. Известно, что он никогда не разговаривал с теми, кого именовал царскими палачами. На допросах он просто не отвечал на их вопросы. В заключении для необходимых переговоров с тюремщиками, как правило, находились люди, которые умели разговаривать с ними в элементарно корректной форме. Они всегда служили как бы переводчиками, когда Дзержинский выставлял какие-либо категорические требования.

В Седлецкой тюрьме Феликс Эдмундович сидел вместе с умирающим от чахотки Антоном Россолом. Получивший в заключении сто розог, чудовищно униженный этим варварским наказанием, погибающий Россол, который уже не поднимался с постели, был одержим неосуществимой мечтой: увидеть небо. Огромными усилиями воли Дзержинскому удалось убедить своего друга в том, что никакой чахотки у него нет, что его избили, и он от этого ослабел. Кровотечение из горла, доказывал Дзержинский, тоже результат побоев.

Однажды после бессонной ночи, когда Россол в полубреду непрестанно повторял, что непременно выйдет на прогулку и увидит небо, Дзержинский обещал Антону выполнить его желание. И выполнил! За все время существования тюрем такого случая не бывало: Дзержинский, взвалив Россола себе на спину, велев ему крепко держаться за шею, встал вместе с ним в строй перед прогулкой. На сиплый вопль смотрителя Захаркина, потрясенного неслыханной дерзостью, заключенные ответили так, что тюремное начальство в конце концов отступило.

В течение целого лета Дзержинский ежедневно выносил Россола на прогулку. Останавливаться во время прогулки было запрещено. Сорок минут Феликс Эдмундович носил Антона на спине.

К осени сердце у Дзержинского было испорчено вконец. Передают, что кто-то в ту пору сказал так:

«Если бы Дзержинский за всю свою сознательную жизнь не сделал ничего другого, кроме того, что сделал для Россола, то и тогда люди должны бы поставить ему памятник».

В тюрьме Дзержинскому подвернулась книга по истории живописи. Она его увлекла, и он стал выписывать из тюремной библиотеки одну за другой монографии, посвященные живописи и скульптуре. Со страстным, нетерпеливым, счастливым чувством погружался он в мир искусства, с которым до того, скитаясь по тюрьмам, не имел времени познакомиться.

На воле он однажды провел день в знаменитой Дрезденской галерее. С этого вечера он никогда более не говорил о потрясающем все его существо искусстве живописи. Он отрубил от себя то, что влекло его с неодолимой силой. Он не умел делить себя. Не мог себе этого позволить. Когда позднее друзья говорили при нем о великих живописцах, Феликс Эдмундович в такие разговоры не вмешивался, только тень печали ложилась на его лицо.

А одному товарищу, который уже после революции припомнил, как Дзержинский по многу часов читал книги об искусстве, Феликс Эдмундович ответил скороговоркой:

— Да, да… Но только тысячи беспризорных детей умирают от голода и сыпного тифа…

Луначарскому он сказал в те дни:

— Я хочу бросить некоторую часть моих личных сил, а главное сил ВЧК, на борьбу с детской беспризорностью… Я пришел к этому выводу… исходя из двух соображений. Во-первых, это же ужасное бедствие. Ведь когда смотришь на детей, так не можешь не думать — всё для них. Плоды революции — не нам, а им. А между тем сколько их искалечено борьбой и нуждой! Тут надо прямо-таки броситься на помощь, как если бы мы видели утопающих детей… Я хотел бы стать сам во главе этой комиссии. Я хочу реально включить в работу и аппарат ВЧК. Я думаю, что наш аппарат один из наиболее четко работающих. Его разветвления есть повсюду. С ним считаются, его побаиваются. А между тем даже в таком деле, как спасение и снабжение детей, встречаются и халатность и даже хищничество… Я думаю: отчего не использовать наш боевой аппарат для борьбы с такой бедой, как беспризорность? Тут нужны большая четкость, быстрота и энергия. Нужен контроль, нужно постоянно побуждать, тормошить. Думаю, мы всего этого достигнем.