Эту советскую группу агентов возглавлял некий Артюк, о котором я скажу подробнее в главе «Иуда из Тироля». Эти агенты ходили также и к отцу Игорю и, к сожалению, сумели завоевать его доверие. При одном его посещении я встретился там с двумя такими типами и вынужден был убедиться, что его наивность стала роковой и для меня, и для него. Вся моя деятельность в организации бегства должна была прекратиться, В этот день я вернулся, ничего не сделав, в Мюнхен и попросил три группы в подполье, давших мне поручение, официально сообщить, что «Фрёлих из-за своей неспособности от него освобождается». Другого выхода мне не оставалось. Георгий Граббе выполнил это сразу. Соответственно, было сообщено и отцу Игорю, что у меня с ним теперь нет никаких дел.
Этот случай, конечно, отнюдь не мог облегчить нашу работу. С одной стороны, у нас не было больше прямой связи с лагерем, с другой стороны, мы должны были соблюдать большую осторожность в отношении советских агентов, а теперь еще и отца Игоря.
Увеличившиеся затруднения во взаимном осведомлении с Черемисиновым заставили нас предпринять рискованный выпад. Мы узнали, что Черемисинов в определенный день будет сопровождать едущих под американской охраной на место работы власовских солдат. Дорога была мне знакома. Я встал на краю, и когда грузовик подошел, я поднял руку. Я знал, что водителем был русский, который не понимал по-английски и не мог понять приказа сидевшего рядом с ним американского часового и потому он остановится. В тот же момент я вскочил сзади на грузовик и сел рядом с Черемисиновым. Остальные пленные были вокруг нас, и мы могли обменяться нужными сведениями. На следующем углу дороги я постучал по крыше кабины, водитель приостановился, и я соскочил.
К побочным обстоятельствам, затруднявшим наши поездки в Платтлинг, надо прибавить еще и то, что в то время между Мюнхеном и Платтлингом курсировал только один поезд в день, поэтому приходилось ночевать в Платтлинге, что создавало новую проблему. Комендантский час не допускал пребывания на улицах, и единственным местом, где можно было сидеть (я подчеркиваю, именно сидеть), был вокзал. Но провести там ночь становилось пыткой, которая лишала меня не одного сотрудника. Поначалу это звучало как романтика, как авантюра или щекотание нервов, но после первой же ночи такого сидения на вокзале всякая романтика улетучивалась. Некоторые из моих сотрудников просто отказывались сопутствовать мне второй раз. Однако обе женщины, о которых я уже писал, выдерживали и это.
В одну из таких ночей случилось следующее. Вместе с пятью моими помощниками мы опять устроились на вокзале. Но тут один из сопровождавших меня вспомнил о находившемся поблизости ночлежном доме для преследуемых по расовым и политическим причинам. Я сказал: «Хорошо, но разве мы под них подходим?» — «Ах, — возразил он, — ведь мы можем выдать себя за поляков, которые насильственно попали в Германию и теперь находятся в пути к себе на родину. Я говорю по-польски, другие товарищи тоже, мы ведь раньше жили в Польше…» — «Но я-то не знаю польского языка!» — сказал я. — «Мы объясним, что вы больны и не можете говорить.»
Так мы решили постучать в дверь этого ночлежного дома, с просьбой впустить нас. Так как больше нет поезда в Мюнхен. Пожилой еврей открыл нам. С помощью нашей согласованной выдумки нас впустили, и мы увидели в нескольких помещениях много людей на двухэтажных нарах. Большинство из них были евреями, мужчины и женщины вперемежку. И тут среди еврейских женщин я узнал бывшую секретаршу Меандрова. Ее звали Ванда. Она была еврейкой, и мы все в штабе знали об этом, но молчали. Все военное время она оставалась секретаршей одного из власовских генералов. И сейчас она сидела тут и большими глазами упорно смотрела на меня. Конечно, раньше она видела меня только в форме… «Очень плохо, — подумал я, — в следующий момент она выдаст меня.» Что же делать? Я пристально смотрел на нее, так пристально, что она должна была меня понять. И она поняла мой взгляд. Может быть, она и не собиралась выдавать меня, кто знает! Мы не приветствовали друг друга и не заговорили. Я как больной лег на нары и повернулся носом к стене. Так же неприятно было, когда однажды в бараке для посетителей меня узнала одна из служащих канцелярии. Но и она меня не выдала.
Эти канцелярские служащие снабжали нас, в зависимости от условий, важными сведениями, в противоположность дамам, которые как служащие военной администрации, хотя и многое знали, но отказывались нас информировать. Одной из них была Ольга Разумовская, бывшая секретарша Власова. В свое время она была единственной могущей стенографировать и поэтому при всех больших собраниях сидела за отдельным столом, чтобы вести запись. Теперь она работала во французской военной администрации и очень точно знала — кого на будущей неделе схватят и выдадут. Но, будучи служащей французских властей, она молчала…
Невзирая на все трудности, мы пытались спасти то, что еще можно было спасти. Нашим усилиям препятствовала пропаганда слухов, которая обещала, что сидельцы лагеря в скором времени получат статус ДиПи и поэтому будут выпущены из плена. Но на деле это произошло совсем иначе.
Во всех американских штабах сидели люди, которые относились к нам с симпатией. Чаще всего это были русские. От них просочилась весть, что вызывающая страх большая выдача состоится в ближайшие 3–4 дня. Эта весть обеспокоила нас в Мюнхене. Опять мы стали составлять планы, на этот раз попытку организовать поддержанный извне прорыв пленных. При этом предполагалось напасть на часовых у ворот и во время схватки перерезать проволочные преграды в отдаленном месте. Для вывоза пленных должны были быть готовы грузовики.
Но как мы могли без оружия вступить в борьбу со стражей на вышках, вооруженной автоматами?! Кроме того, многие предполагали, что не следует сейчас отыгрывать последнюю карту, так как все еще продолжала жить надежда на то, что выдача все-таки не состоится. И американцы, со своей стороны, поддерживали такие надежды, считая, что выдачи не будет и что оставшихся пленных отпустят. И, действительно, им раздавали отпускные свидетельства, снабженные советскими и американскими штемпелями. Правда, мы не доверяли такого рода поведению, но все же отказались от плана насильственного прорыва. Он, конечно, стал бы кровопролитным, и это только ухудшило бы общее положение.
Наконец настал мрачный день, который русской эмиграцией отмечается как день памяти жертв Платтлинга.
24 февраля 1946 года в 6 часов утра лагерь был окружен американскими отрядами особого назначения с танками, броневиками, автомобилями, лафетами, машинами на гусеничном ходу и джипами с пулеметами. Американские солдаты, вооруженные белыми дубинками, которые скоро окрасились в красный цвет, атаковали ярко освещенные прожекторами бараки и подняли спящих пленных. Им не дали даже времени одеться. В подштанниках, трусах и рубахах, так, как они пошли спать, стояли они тут, их обыскивали и вызывали по списку. Учитывая опыт с баррикадированием, попытками поджога бараков и покушений на самоубийство со стороны пленных, все выполнялось стремительно. Вызванные должны были влезать на грузовики, ложиться там плашмя и под строжайшей охраной препровождаться к ожидающим на станции Платтлинг поездам. И беда, если они шевелились: тогда их начинали избивать. На вокзальной площади выстроился американский оркестр, который с предельной силой трубил военные марши, чтобы заглушить крики. Живущим на соседних улицах было запрещено подходить к окнам.
Пленные договорились об условных знаках. Те, кто были погружены первыми, должны были мелом на грузовике нарисовать круг, что означало «хорошо», или крест, что значило «плохо». Так как на вокзале не было часовых, зарождалась надежда, что дело сводится к перевозке в какой-нибудь лагерь ДиПи, невзирая на этот своеобразный метод и спешку. Но из-за этого вначале на грузовиках было больше кругов, чем крестов. Но скоро появились часовые, которые загоняли пленных в вагоны, задвигали двери и снаружи накладывали засовы. Пытавшихся возражать пленных избивали при погрузке.