Звонко дрожа в воздухе, ведут мелодию молодые тенора и, размашисто шагая, вторит им огромная, бесконечно текущая по улицам колонна: «Ага-ага-ага-ага!».

В классе тоже новость: старый, сухонький, страшно нервный, зорко следивший за реалистами отец Михаил ушел на покой. Годы и болезни сделали свое и, отслужив последнюю обедню, передал он свою паству новому священнику отцу Николаю. Никто не пожалел об отце Михаиле, особенно Семен. Слишком уж требователен был он, слишком строг и наказывал учеников своих за малейшие прегрешения. Стоя во время службы в алтаре, осторожно приоткрыв завесу, наблюдал он за стоящими в церкви реалистами, и горе было тому, кто шепнул слово соседу, или, упаси Бог, засмеялся. Быстро манил он Семена пальцем, шепча ему зло и громко:

- Приведи-ка мне Курсекова.

Было страшно неприятно выходить из алтаря, шумя широким блестящим стихарем под взглядами всех молящихся, протискиваться меж рядами реалистов и, забрав грешную душу, тянуть ее в алтарь на расправу. Даже не глянув на приведенного, громко, чуть ли ни на всю церковь, шипел отец Михаил:

- Сорок один поклон!

Отведя грешника в угол, ставил его Семен на колени, и бил тот лбом в пол поклоны, каждый раз поднимаясь снова во весь рост. И так до сорок одного раза. Совершенно выбившийся из сил реалист отпускался после этой процедуры из алтаря с миром и должен был снова идти на свое место, стоять и дальше всю службу до конца, не шевелясь, не проронив ни слова.

Новый священник, отец Николай, сначала, под горячую руку, прозванный Николаем Вторым, оказался совсем иным. Был он тих, никогда не повышал голоса, служил так, что весь город стал ходить в школьную церковь, особенно же великим постом к вечерне, ставил отметки хорошие, и Закон Божий преподавал очень интересно.

- Слушайте всё, что говорится, поется и читается в церкви. Наблюдайте людей, животных, рыб, весь мир Божий и всякую тварь Его и размышляйте, будя душу свою. А ежели окажетесь в рядах тех, кого маловерами называют, не особенно яро собственную свою правду доказывайте. И я верить вас не заставляю, только предлагаю вам веру мою. Размышляйте паче и паче, и поймете, сколь огромно, сколь велико всё, нами видимое, и не нам объяснить или понять, или изменить течение вещей. Будьте счастливы, ежели пошлет вам Господь Бог веру. Не отчаивайтесь, коли нападет на вас сомнение. Придет время, и каждый из вас обрежет место свое в мире этом.

А когда узнали в городе о поражении в Восточной Пруссии, на уроке своем опустился на колени отец Николай перед иконой, велел всем оставаться сидеть на своих местах и молиться с ним вместе, склонив головы на положенные перед собой руки.

Весь урок молился он, не вставая с пола, и никто понять не мог, что же это такое? Не только молитва была это, но что-то совсем новое, когда в отчаянии обращается кто-то, совсем малый, к Кому-то недосягаемому, далекому и сильному и говорит с ним всей своей смятенной душой. И всем сердцем своим искренне высказывает обуревающие его сомнения и страх, и просит простить неразумие и дерзание его, но не благостно услышать. Услышать обязательно, потому-то малым умом своим, прося за тех, кто гибнет в огне, и тех, кто, видя их бессмысленную гибель, впадает в ересь и сомнение, зрит и сам наближающуюся страшную, кровавую бурю...

* * *

Шинель на Гаврюше только накинута. Ее осторожно снимают, рука у него на перевязи, снимают и шапку, ведут его в столовую, сажают за стол, говорят все сразу. Мотька выносит извозчику вместе с деньгами и рюмку водки, носится то в кухню, то в столовую, Жако лает, как сумасшедший, стряпуха стоит в дверях столовой и плачет в фартух. Гаврюша морщится от боли - рана дает себя чувствовать.

- Где это тебя скобленуло?

- А в Мазурских болотах, куда нас еще в японскую войну обанкротившиеся генералы не в бой, а на убой погнали.

- Ну, успокойся, ты закуси, закуси, Гаврюша...

- А ты как, братеня двоюродный, достаточно колов домой натаскал, хватит Мотьке на зиму печки топить?

Семен нисколько не сердится, приносит тетрадь с вписанными в нее отметками. Одна другой лучше, только всего одна тройка, а остальные четверки и пятерки. Молча возвращает Гаврюша тетрадку ее владельцу:

- Молодец, что и говорить, зубрила из тебя вышел порядочный. С такими отметками, да со стихарем твоим, сразу же тебя в ольховские дьячки возьмут, с руками оторвут. А ну-ка по сему случаю плескани мне еще одну рюмочку.

Дрожащей от возбуждения и радости рукой наливает Семен Гаврюше. Тот высоко поднимает рюмку и нараспев, по-дьяконски, цедит:

- Бла-а-гослови, Вла-адыко-о!

Семен не теряется:

- Пр-и-мите-е!

Но отцу никак не терпится:

- Да расскажи же, как это ты там на убой ходил, ведомый обанкротившимися, а?

- Да рассказать есть что - пошли мы на фронт в полной уверенности, что вся эта чертовщина больше трех месяцев не продлится. Что с первого же удара расшибем Вильгельма, Австрия сама пардону запросит, и - славься, славься, наш русский царь! А на поверку-то и оказалось, что воевать-то как раз мы и не умеем, не горазды.

Разведка, должен тебе сказать, никудышняя у нас была. Это раз. А второе это то, что верхи наши, начальство высшее, несостоятельно, большими массами войск оперативно руководить не умеет, не может, неспособны, неподготовлены. Ренненкампф, старый пьяница, бросается на Пруссию, как паровой валёк, и, имея действительно отборные войска, не солдат а львов, вначале гонит немцев. А должен сказать, что задачей нашей было вторгнуться в Пруссию, Первой и Второй армиям идти до нижнего течения Вислы и потом двигаться в направлении Познань - Берлин. Стоявшая же возле Варшавы Девятая армия должна была дополнительно ударить в том же направлении. И вот, никакой связи с Ренненкампфом не имея, попер вперед Самсонов, а Ренненкампф, сидя в штабе, о собственных войсках знал лишь то, что соприкаса­ются они с неприятельской конницей. И это всё. Гинденбург, оставив против Ренненкампфа лишь жиденькие кавалерийские цепочки - заслон, заманивавший его всё глубже и глубже, сам со всеми силами бросается на Самсонова. А командующий всем Северо-Западным фронтом генерал Жилинский и не подумал принять мер для того, чтобы действия Ренненкампфа и Самсонова велись объединенно. И поэтому воевал каждый из них так, как ему нравилось, ничегошеньки о соседе своем не зная. Вот и получилось: в штабе Ренненкампфа полный хаос, войска ушли, а где они, никто не знает. Связь утеряна, все сидят в немецком ресторане, а за стойкой торчит какая-то фигура, немец-кабатчик. Тут же сидит сам Ренненкампф и громогласно отдает распоряжения, а кабатчик на ус мотает, он, конечно же, офицером немецкого генерального штаба был, шпион.

Итак - связи никакой. Самсонов же прет веером, не имея никаких сведений о противнике. Сам уходит в передовые части, а в штабе оставляет за себя начальника своего штаба, который и должен был принимать все оперативные решения. А он, кстати сказать, у командиров корпусов никаким авторитетом не пользовался. Вот и поперли эти командиры корпусов врозь, веером, никакой взаимной меж собой связи не имея... Растерялись, и растерялись по болотам, и стали друг друга по беспроволочному телеграфу разыскивать, без всякой шифровки, давая точные данные о собственном местонахождении. Понимаешь ли ты, что это значит? Вот послушали Гинденбург с Людендорфом, как наши по болотам друг дружку разыскивают, и моментально всё сообразили. А тут подвернулся им еще богомол этот, ему бы вместо Семена стихарь носить, любитель церковных служб и икон в казармах, дворцовый лизоблюд генерал Артамонов, ему бы бородой дворцовые паркет подметать, а не армиями командовать. Так вот, очутился он на нашем левом фланге, наскочил на немцев и, хоть те гораздо слабее его были, сразу же отступил на целый переход. И никому на правом своем фланге - ни слова, что отошел. И тем обнажил весь левый фланг Самсоновской армии. Вот тут немцы и ударили. Да как! И вышли моментально в тыл всем корпусам Самсонова. И пошел тот в лес и застрелился. А остальные, потеряв разбитыми в пух и прах две армии, орут теперь во все глотки, обвиняя один другого перед царем.