* * *

Двор Анания Григорьевича выметен чисто, полы в курене вымыли с кирпичом, заслали половиками, окна и щеколды протерли так, что горят они на солнце, дверные ручки тем же кирпичом оттерли, всё в полный парад привели.

Убили на австрийском фронте младшего сына его Гришу, осталась вдова с двумя сыновьями, а старший сын, хранит его Бог, доси еще живой. Прислал он письмо из Пскова-города, что на торжество прибыть никак не может.

Во дворе Анания Григорьевича будут сегодня внука его, которому как раз годик сравнялся, в первый раз на коня сажать. Столы для гостей поделали посередь двора и с удовольствием наблюдают собравшиеся гости за бабьей суетой и за тем, как растет на столах то, что хозяину Бог послал. А послал ему Бог для всего хутора богатое угощение.

Кончилась бабья суета, вытирая фартуками руки, стали они по бокам крыльца и вынес дед Ананий Григорьевич внука своего Онисима на балкон-галерею. Одет он в полную казачью форму, шаровары с лампасами, гимнастерка, ремни на нем белые, мелом натертые, при шашке, специально по росту нового служивого сделано. Сегодня же, в первый раз в его жизни, острижен он и зачесали ему чуб, как казаку Войска Донского и полагается. Погончики приладили ему урядницкие, с разведческим просветом. Сам дедушка вышел в полной форме Атаманского полка, при шашке с серебряной портупеей, с орденом святого Георгия четвертой степени и при трех медалях. Погоны у него вахмистра, заслужил он их еще тогда, когда сложили казаки песню - в семьдесят седьмом году. Сапоги на дедушке и на будущем служивом начищены до ослепительности, фуражки надеты набекрень. Обвел дедушка взглядом двор свой и светло у него на душе стало: почитай, весь хутор сошелся, а впереди всех, блестя погона­ми офицерскими, при крестах и медалях, три офицера Пономаревы. Ить это же честь ему какая!

На специально расчищенной площадке уже стоял подседланный боевым седлом рыжий жеребец, за старостью лет давно уже переведенный на плуги и бороны. Почистили его и скребком, и щеткой, и расчесали и хвост, и гриву так, будто на смотр самому Войсковому Атаману приготовили. Копыта рашпилем в порядок привели, с вечера овсеца всыпали, вот и стоит он шустро, косясь добрыми старческими глазами на приближающегося к нему деда с внуком. Под уздцы держит его другой внук, мальчонка лет пятнадцати, тоже одетый в полную форму, а с другой стороны коня стоит второй брат его, Игнашка, и в руках у него пика для Онисима, новая, только вчера сделанная.

Одним взмахом крепких рук сажает дед внука своего в седло, получает он от Игнашки пику и ведет дед коня, три раза обойдя вокруг двора. Оба двоюродных брата будущего воина идут по сторонам коня, не дай Бог служивый на землю жмякнется. И полными страха глазами следит за всем готовая каждую минуту закричать от ужаса мать Онисима, но никто о ней не думает, не ее это дело, нонче сын ее, с первым днем ангела, принимается в казаки-служивые, и бабам тут мешаться никак не положено.

видно всем, что страшно нравится ему сидеть выше всех меж мягких, лишь слегка похрустывающих, подушек седла. Слава Богу! Вся процедура проходит без происшествий, только один какой-то старик не выдержал:

- Эй ты, куженок! Не дяржись за луку, за уздечкю, за уздечкю норови...

Но уже вывел дед коня на середину двора, скинул фуражку и поклонился на все четыре стороны:

- Господа старики! Принимаете ли вы внука мово, Онисима Малодельскова, в казаки?

- Приймаем!

- В час добрый!

- А куды ж яво, сукина кота, дявать?

Надел дед фуражку, кинулась залившаяся слезами мать к новому казаку Войска Донского, взяла из рук его пику, сняла сына с коня, прижала к груди и еще пуще расплакалася.

И рассердился дед:

- Нечего тут зазря сопли распущать. А ну - утрись!

Громко разговаривая, смеясь и шутя, размещались гости по лавкам, и встал атаман с полным стаканом цимлянского, поднял его высоко над головой, погладил левой рукой бороду и обернулся к хозяину:

- Проздравляю тибе, Ананий Григорьевич, с тем, што одного внука твово приняли мы ноне на службу Войска Донского. Дай яму Бог шшастя, чинов-ордянов и полные амбары. А тебе, Настасья, одно говорю: блюди и дале сына свово, дасть Бог, будить он табе на старости подмога, штоб послужил чесно, и во здравии и многолетии дослужилси до чинов гиняральских.

Грохнуло и раскатилось по всему хутору: «Ура!». Засмеялся чему-то Онисим - поймал, наконец, какую-то казявку.

Выпили все за будущего служивого и пошла по столам казачья беседа, быстро опустели бутылки, исчезли и пироги, и пироженчики, как хмылом взяло жареных кур, нигде больше не видать ни свинины, ни телятины, ни ягнятины. Пропало со стола, начисто подмели гости доброе угощение и запросили то взвару, то нардеку, то кваску, то сюзьмы. А дед Аникей Степанович заиграл старинную народную песню, которую охотно подхватили хуторяне:

Ну и горд наш Дон, тихий Дон наш, батюшка.

Бусурманину он не кланялся,

У Москвы, как жить, он не спрашивался.

А с Туреччиной по потылице

Шашкой вострою век здоровкался...

* * *

Керосиновая лампа стоит на большом, покрытом самодельной скатертью, столе, выцветший ее, зеленый, засиженный мухами абажур собрал весь свет под себя и потонули углы комнаты, а с ними и тускло мерцающие киоты икон, в густом полумраке. Дверь заложена засовом, окно закрыто снаружи ставнями, изнутри плотно задрапировано толстой занавеской. Стоящая у стены кровать с едва белеющими высокими пирамидами подушек застелена широким, сшитым из разноцветных треугольников, одеялом. В комнате душно. Видно, что пуховая перина высоко взбита, и спать под ней - принимать муки мученические... Но таков уж порядок и обычай, и возражать против него никто и не вздумает.

Жалмерка Настя увидала Семена, когда шел он по улице и попросила его зайти к ней и написать письмо мужу ее Грише, на фронт, в действующую армию. А получилась там с Гришей неустойка: вот уже целый год, как не приходит он на побывку, в наказание за то, что, подцепив в каком-то польском фольварке гуся, попался с поличным. Привели его поляки к командиру вместе со смертельно перепуганным гусем. Скинули поляки шапки и заявили командиру:

- Пане плуковнику! Пшепрашам, але тэн козак у Юзефа гэнзя вкрадл!

Лицо полковника залилось багровой краской. Вынул он из кошелька золотой, отдал полякам и, выпроводив их, крикнул:

- Эй, дежурный, вахмистра!

Вытянулся вахмистр перед командиром, войдя в халупу, и лишь искоса взглянул на провинившегося. Бросил командир окурок папиросы:

- Забери его и научи, как гусей красть, а потом попадаться. А в отпуск домой он у меня до тех пор не поедет, пока вину не загладит. Идите!

Счастье Гришке привалило: не отдал командир его под суд, а, придя в конюшню, набил ему вахмистр морду, да так, что посинел он, как турецкий баклажан. Вот теперь и выглядывает жинка его понапрасну, вот и куликует одна-одинешенька со старухой-матерью.

Принесла Настя меда из ледника, налила чайную чашку, положила перо и бумагу, достала чернильницу, полную дохлых мух, и просит так письмо написать, чтобы, ежели подсунет его Гришка командиру вовремя, отпустил бы он его на побывку. Ить у них одной пшеницы семь десятин засеяно!

- Ну, говори, что писать.

Будто давно заученное наизусть, диктует Настя тихим, грудным голосом:

«Ляти, письмо, возвевайси, никому в руки не давайси, тольки дайси тому, кто мил сердцу мояму!

Посылаю я вам, дорогой наш супружник Гриша, поклон до земли сырой низкий, а ишо кланяется вам маманя моя Анна Сергеевна и сосед наш дедушка Поликарп Иваныч, жана яво, бабушка Сирахвима...

А урожай у нас в етом годе обломный. Никак бы нам не управиться, да спасибо Атаман, обирягаить он нас, жалмерков, и косим мы, и молотим, и возим всем хутором враз, всех он на работу выгоняить вместе. А и те казаки, што на побывку пришли, и они дни и ночи спину гнуть вместях с нами. А поморились мы ис матирей твоей во-взят, упроси ты командира твово, нехай хучь на молотьбу тибе отпустить. Скажи яму, што жана твоя Настя с хутору Песковатского, где и яво отец с матирей проживають, а мы яму по бабушке роднёй приходимся, нехай сроду раз уважить.