Тетя Люба проводила строгим взглядом вышедшего в дверь милиционера и проворчала:

— Так и подкатывает — приду да поговорим, а сам бы хоть раз шоколадку принес, ведь третий раз приходит. Надоел уже!

— Теть Люба, это тоже к тебе, Людмила Васильевна просила проводить, — сообщила ей молодая воспитательница. — Просила помочь разобраться с каким-то вопросом.

Она многозначительно посмотрела на кастеляншу и выскочила за дверь.

— Ну? Тебе чего? — тут же повернулась ко мне Любовь Максимовна. — Ходишь, выбираешь? Этот не такой да эта не подходит? Так, что ли? Я тебе тут не помощница, для меня они все хорошие, и стройненькие, и кривенькие…

— Подождите, Любовь Максимовна! — воскликнула я. — Может быть, вы мне объясните, наконец, за кого меня тут все принимают?

— Как это за кого? — спросила она удивленно. — Известно за кого. За мамашу бездетную, за кого же еще? Хочешь мальчика усыновить. Или тебе девочка нужна? Так присматривай девочку, а я тебе не помощница. И что это Людка тебя ко мне прислала?

— Послушайте, это не она меня прислала, а я просила вас найти, — принялась я объяснять. — И не выбираю я никого, у меня совсем другое дело.

— Мои дела давно закончились, — вздохнула старушка. — Здесь я так, век доживаю. Все ж тридцать лет тут директорствовала. Куда ж отсюда теперь уйдешь? Здесь и помру, наверное.

— Тридцать лет! — ужаснулась я. — А вы многих помните воспитанников вашего детдома?

— Ну, всех-то не помню, конечно, — задумалась Любовь Максимовна. — Только первых, пожалуй, с которыми первый год свой здесь работала. Те-то навсегда запомнились. А потом — не всех, не всех. Некоторых помню, особенно тех, кому родителей нашли… Всегда за них сердце у меня болело. Как жизнь-то сложится в чужой семье, с чужими людьми. Некоторые, знаешь, как кошку, ребенка-то в семью берут! Поиграются, пока не надоест, а потом забрасывают, расти сам как хочешь. Одеть — оденем, накормить — накормим, а вот любить — извини, некогда, дела!.. Разные люди-то бывают. Людка вот этого не понимает. Она каждому, кто в детдом придет, норовит ребенка навязать. Дурища! Уж сколько раз спорила с ней. Нет, говорит, мы их ни одеть толком, ни накормить досыта не можем, пусть лучше по семьям живут! Не переспоришь ее. Такая напористая.

— Да уж, я заметила, — поддакнула я. — Любовь Максимовна, а вы помните тех, кого вы отдавали в семьи пятнадцать лет назад?

Любовь Максимовна посмотрела на меня строго.

— Ты вот что, деваха! — заявила она. — Или все мне сейчас рассказывай как на духу, или слова от меня не добьешься. Я могу быть — как кремень! Ничем не разжалобишь!

И она мне продемонстрировала свой крепко сжатый сухонький кулачок.

Я и не собиралась скрывать от нее слишком много. Изложила ей всю ситуацию, которая меня привела в детский дом имени Песталоцци, опустив лишь кое-какие подробности из взаимоотношений в семье Серебровых и то, что мне удалось узнать о самой Геле Серебровой.

Но Любовь Максимовна поняла меня с полуслова. Наверное, ей хорошо были знакомы многие судьбы мальчишек и девчонок, взятых на усыновление или удочерение.

— Мучилась бедняжка, — сказала она тихо. — Вот и прибрал Господь. А не виновата ж ни в чем!

— Кто не виноват? — осторожно спросила я.

— Ангелиночка не виновата, — сказала старушка. — Как не помнить мне эту девочку. Такое ангельское личико у нее было. Это ж я ей имя-то придумала. А то передали мне ее из Дома ребенка, смотрю, написано — Катя. А у меня этих Кать десятка два, я и давай их всех переименовывать. Им-то не все ли равно, с каким именем жить. А эту я Ангелиной назвала. Тихая да спокойная была, маленькая, а ласковая… Вот и отдавай людям своих детей.

Старушка задумчиво уставилась на лежащий на столе журнал.

— Вы сказали, что ее из дома ребенка вам передали? — спросила я. — Это значит, что…

— Это значит, что стерва какая-то молодая отказалась от нее в роддоме! — не дала мне договорить Любовь Максимовна. — Нагуляла, родила да бросила на наши руки, воспитывайте! А я, мол, не нагулялась еще. Я бы таких мамаш… Зашивала бы им все наглухо, чтобы не рожали больше!

— А сейчас можно как-нибудь выяснить, кто была ее мать? — спросила я.

— А чего ж тут выяснять-то, — вздохнула Любовь Максимовна, — когда личное дело у меня хранится до сих пор. Когда у нас документы брали, сказали, только за пять лет возьмем, больше у нас в архив не поместится, мол. А остальные куда ж? Сжигать? А вдруг понадобятся еще? Люди-то живые, не померли. Что ж, даже следы об их матерях-отцах уничтожать! Я и сохранила на свой риск. Так у меня все и лежит. Пойдем, я тебе найду Ангелиночкино дело.

Она встала и направилась в глубь стеллажей. Меня поразили ее непропорционально толстые, распухшие от какой-то болезни ноги. Она с трудом передвигала их, переставляя, словно деревянные тумбы.

Архив занимал не так уж много места, всего пару полок в самом конце длинной комнаты, рядом с чернильницами-непроливайками и стопкой пионерских галстуков. Все это хранилось Любовью Максимовной неизвестно зачем.

Наверное, она просто не могла расстаться с этими предметами, напоминающими ей другие времена, когда она была хозяйкой этого дома и жизнь ее была наполнена особым смыслом, которого сейчас у нее не стало.

Нужную папку Любовь Максимовна нашла быстро, она ориентировалась в своем архиве не хуже профессионального архивариуса.

— Ну, вот, переворошил тут все, — ворчала она. — Вот и пусти его поработать с архивом.

— О ком это вы? — спросила я.

— Да вот, милиционер этот ко мне повадился, — сморщилась недовольно старушка. — Говорит, нужно ему найти документы на каких-то парней, что в его районе безобразят, узнать, кто они да что они. Я не поняла, зачем ему это нужно. А как запретишь, — милиционер! Да пес с ним! Вот она Ангелиночка-то.

Любовь Максимовна раскрыла одну из папок и показала мне фотографию девочки. Я сразу узнала то же самое кроткое выражение на детском лице, которое видела на фотографии. Дело было тоненькое, какие-то справки, медицинская карточка и детские рисунки, вот, пожалуй и все, что там было.

— Ты меня извини, конечно, — сказала вдруг Любовь Максимовна, — но я тебе эти бумажки отдать не могу. Мало ли кому еще они понадобятся…

Что-то я услышала в ее голосе, что заставило меня насторожиться. Старушка явно от меня что-то скрывала.

— Да мне они и не нужны, собственно, я только хотела выяснить, что стало с ее матерью потом?

— А зачем тебе? — спросила вдруг Любовь Максимовна.

Я вздрогнула. «Она знает, где мать Гели сейчас, — решила я. — Иначе бы она не задала мне этот вопрос».

— Так ведь убили девочку! — сказала я, стараясь, чтобы мой голос звучал растерянно. — Я должна найти того, кто это сделал.

— Ну, коли так, я тебе вот что скажу. — Любовь Максимовна понизила голос и стала похожа на заговорщицу. — Если б Ангелиночка жива была, нипочем бы тебе не открыла, кто ее на свет родил. Не достойна эта женщина ребенка иметь! Умерла бы сама, а не дала бы ей дочь свою разыскать… Приходила она ко мне.

— Кто? — вырвалось у меня. — Мать Гели?

— Не мать она ей! — повысила голос Любовь Максимовна. — Она ее только на свет произвела, как кукушка, а матерью я ей была. Потому что любила ее. Как и других любила. Всех своих деточек любила. Всем им матерью была. И если отдавала их в чужие руки, то никто не знает, как у меня потом за них душа болела, и до сих пор болит!.. А эта… Кукушка! Приходила. В ногах у меня валялась, просила сказать, где Ангелиночка, деньги предлагала. Много, я и не запомнила даже сколько. Да зачем мне деньги-то? Я Ангелиночку не предам. Эта кукушка даже не знала, как назвать своего ребенка, которого искать пришла, имя у меня спрашивала. А ты говоришь — мать!

— Она предлагала вам много денег? — спросила я. — Значит, богатая?

— Куда там богатая! — презрительно воскликнула Любовь Максимовна. — Выше бери. Миллионерша! И живет где-то за океаном. Вот я и рассудила: от своего ребенка отказалась в молодости, теперь пожалела об этом, локти кусает, да на старости не купишь его любовь-то. Помучайся-ка, как она без матери родной мучалась.