С половины седьмого до половины восьмого Беатрис гуляла с собаками. Помимо Мисти, у нее было еще две крупные собаки — невообразимые помеси добрых пород с немыслимыми дворнягами. Беатрис любила всех собак без исключения, но дома держала только псин размером с пони или теленка. Собаки рванулись на улицу тотчас, как только Беатрис открыла входную дверь. Дом возвышался над деревней Ле-Вариуф, и от самой двери открывался вид на море. В окружавшем дом пейзаже преобладали широкие луга, на которых там и сям виднелись купы деревьев. По лугам к морю, журча, стремились ручьи, по берегам которых стояли заброшенные, обветшавшие мельницы, когда-то приводившиеся в действие силой воды. Каменные стены ограждали участки лугов, на которых паслись коровы и лошади. В воздухе пахло солью и водой, водорослями и песком. Чем ближе к морю, тем свежее становился ветер и прозрачнее воздух. Вскоре Беатрис добралась до вырубленной в камнях тропинки и увидела воду. По обочинам тропинки виднелись редкие, изуродованные постоянным ветром деревья. Дорожку обрамлял дикий колючий кустарник — улекс вперемежку с ежевикой, на ветках которой темнели крупные спелые ягоды. Собаки, заслышав крики чаек и почуяв ноздрями ветер, с громким лаем понеслись вперед. Беатрис знала, что собакам знакома каждая пядь этой местности, и нисколько не тревожилась за них. Остановившись на возвышении, она повернулась лицом к воде и всей грудью вдохнула свежий морской воздух.
Несмотря на ранний час, солнце уже светило довольно высоко над восточным горизонтом, отбрасывая косые красноватые лучи на гребни волн. Сентябрьский день обещал быть ясным и напоминал о лете. Всю последнюю неделю стояла необычайно теплая для начала осени погода. На утесах красным ковром цвел вереск, на берегах бухт светло блестел песок. Бакланы и крачки не спеша взлетали с берега, отправляясь на утреннюю охоту.
Беатрис пошла по тропинке дальше. То и дело наклоняясь, она срывала ягоды ежевики и с наслаждением отправляла их в рот. Это был своего рода отвлекающий маневр. Эти минуты дня, эта прогулка высоко над морем, были самыми опасными моментами ее повседневного бытия. С заливом Пти-Бо, куда вела тропа, были связаны главные воспоминания ее жизни — все равно, плохие или хорошие. В плохих воспоминаниях просыпались прежние страхи, до сих пор не утратившие своей прежней силы. К хорошим воспоминаниям примешивалось чувство невозвратимой утраты, печаль о том, что моменты счастья скользнули по жизни, но не укоренились в ней. Беатрис давно запретила себе любые поползновения жалеть себя, но временами она все же не могла удержаться от горьких мыслей о том, что жизнь подарила ей не слишком много счастья. Она невольно принималась сравнивать себя с Мэй, которая жила легко и без проблем, если не считать надуманных болезней и мрачных прогнозов, касающихся судеб мира и вселенной. Мэй ни разу в жизни не пришлось пережить истинную трагедию. Самым болезненным событием стала смерть ее отца пять лет назад. Отцу было девяносто два года, он умер в превосходном лондонском доме престарелых от сердечного приступа, и Беатрис была убеждена в том, что закат его жизни прошел лучше, чем у большинства других людей, а конец его был легким и безболезненным. Мэй изо всех сил делала вид, что переживает ужасную драму, в то время как ее престарелая мать, оставшаяся одна в том же доме престарелых, приняла удар судьбы с куда большим достоинством.
Муж носил Мэй на руках, дети ее не разочаровали, и даже внуки оказались образцовыми, за исключением, возможно, Майи, перед которой не мог чувствовать себя в безопасности ни один мужчина на острове, но и она успокоилась после того, как пережила свой период бури и натиска. Нет, жизнь никогда не была по-настоящему жестокой к Мэй.
«А со мной? — спросила себя Беатрис. — Со мной жизнь обошлась жестоко или нет?»
Этот вопрос неизменно возникал в ее мозгу, когда она оказывалась на этой тропинке, и поэтому Беатрис иногда думала, что ей следовало бы избегать залива и его окрестностей. Но до сих пор ей счастливо удавалось оставлять вопрос без ответа и вытеснять его прочь из сознания, и каждое утро она, с непреодолимым упрямством возвращалась на знакомую тропу, по которой ходила уже несколько десятков лет. Эта прогулка стала укоренившейся привычкой, от которой Беатрис не желала отказываться из-за пары мучительных мыслей.
Вот и сегодня Беатрис отбросила в сторону вопрос о превратностях жизни и громко кликнула собак — настала пора возвращаться домой. Хелин наверняка уже сидит в кровати и ждет чашку утреннего чая. Беатрис знала, с каким нетерпением Хелин ждет ее возвращения с прогулки. И дело было не в том, что ее мучила жажда или донимал голод. После долгой ночи Хелин жаждала увидеть человека, которому можно было бы поплакаться в жилетку. Хелин много и охотно плакала и, подобно Мэй, погружена в свои мелкие болячки и недомогания, но в то время как Мэй могла быть веселой и жизнерадостной, Хелин была воплощением неудовлетворенности и вечной воркотни.
— Мальчики, пошли! — крикнула Беатрис собакам, не делая исключения для Мисти — единственной сучки в этой маленькой своре. — Нам пора домой, поухаживать за Хелин!
Собаки пронеслись мимо и впереди Беатрис устремились к родному дому. Если до этого их возбуждала перспектива вольно побегать возле моря, то теперь их также неудержимо влекла перспектива обильного завтрака.
«Они всегда всем довольны, — подумалось Беатрис, — потому что для них важны самые простые вещи. Они не задают себе вопросов, они просто живут».
Обратный путь она проделывала быстрее, чем путь на прогулку, а войдя на порог, стряхнула все мучительные мысли.
Дом, сложенный из коричневатого островного гранита и окруженный розами, рододендронами и огромными синими гортензиями, выглядел в утреннем свете, как маленький, мирный райский уголок. Зеленые ставни на всех окнах были широко открыты, кроме ставен в комнате Хелин на втором этаже. Было ровно половина восьмого. Все жители острова Гернси могли проверять часы по Беатрис.
Без десяти восемь Беатрис вошла в комнату Хелин с подносом, на котором стояла чашка чая и тарелка с двумя поджаренными тостами. Несмотря на то, что Хелин утверждала, что по утрам не в состоянии даже смотреть на еду, хлебцы каждый раз непостижимым образом исчезали с тарелки. Однажды Беатрис прямо спросила об этом Хелин, и та ответила, что скормила хлеб птичкам, но Беатрис поверила ей только наполовину. Хелин была стройной и тонкой, но назвать ее истощенной было нельзя, и было ясно, что ест она больше, чем признает.
Она включила лампу на ночном столике и сидела в постели, опершись на подушки. Вероятно, Хелин уже побывала в ванной, так как волосы ее были аккуратно расчесаны, а губы блестели только что наложенной светло-розовой помадой. Беатрис ощутила укол раздражения: неужели Хелин, уж коли она встала, была не в состоянии открыть окна и ставни? В комнате было темно, жарко и душно, как в склепе, но Хелин, видимо, сознательно добивалась такого впечатления. Ей было восемьдесят лет, и временами ей изменяли память и логика, но она всегда проявляла удивительную сообразительность, когда хотела возбудить сочувствие окружающих.
Хелин хотела, чтобы ее жалели с утра до вечера. Беатрис знала, что она не всегда была такой, но у нее всегда была склонность напускать на себя вид полной беспомощности, чтобы окружить себя людьми, готовыми из сочувствия и сострадания в любой момент подставить ей плечо. С годами, однако, эта склонность усилилась настолько, что теперь не осталось почти никого, кто выносил вечную слезливость Хелин.
— С добрым утром, Хелин, — сказала Беатрис и поставила поднос на столик у кровати. — Как тебе спалось?
Она слово в слово знала ответ, и Хелин не замедлила его дать.
— Честно говоря, я почти не сомкнула глаз и ворочалась всю ночь. Два раза я включала свет и пыталась читать, но от утомления просто не могла сосредоточиться и…
— У тебя просто слишком жарко, — перебила ее Беатрис. Она пробыла в комнате Хелин всего пару минут, но ей казалось, что она вот-вот задохнется в спертом липком воздухе. — Я не могу понять, почему ты летом спишь с закрытыми окнами!