«Люди нуждаются в помощи, — думала Франка, — люди всегда нуждаются в помощи».
Подумав, она решила, что слово «люди» здесь не подходит. Надо говорить «я». Это она, Франка, нуждается в помощи. Михаэль в ней просто никогда не нуждался.
Она бесшумно встала. Франка не стала искать халат из опасения разбудить Михаэля, а просто выскользнула из комнаты и спустилась вниз. Ей стало холодно, тело было мокрым от пота. Так недолго и простудиться, надо одеться. В гостиной она нашла шерстяное одеяло, завернулась в него и села в кресло у окна. За косо висевшими жалюзи не было видно никаких признаков рассвета. Ночь была черна и глубока, беспросветная октябрьская ночь, от которой пахло сыростью, опадающей листвой и холодом, который продлится теперь долго — до самой весны. Франка дрожала под толстым, мягким одеялом, но это была внутренняя дрожь, дрожь неизбывного одиночества.
Утром она написала Беатрис письмо. Оно касалось рассказа Беатрис о ее первой встрече с Хелин Фельдман и об Эрихе, о перепадах его настроения и о его непредсказуемости. «Возможно ли, что он принимал психотропные лекарства? — писала Франка. — Это могли быть успокаивающие, возбуждающие средства или антидепрессанты — по потребности? То, что Вы пишете, подтверждает такую мысль. Вероятно, ему приходилось принимать все большие и большие дозы, и фазы поведения становились все более и более отчетливыми».
Потом Франка рискнула написать кое-что и о себе — о своих сильно мучивших ее кошмарных снах, о некоторых событиях из своей жизни, которые до сих пор не дают ей покоя, но не довела свой рассказ до конца, написав в заключение несколько ничего не значащих фраз. Франке казалось, что Беатрис едва ли проявит интерес к тому, что она собиралась ей сказать. Сама Беатрис уже многое поведала Франке и, вероятно, будет делать это и дальше, потому что ей многое надо высказать. Но так же вероятно, что она внезапно прекратит писать Франке, решив отступить и больше не тревожить свою память. Но совершенно очевидно, что Беатрис не имеет ни малейшего желания вступать в переписку по поводу ее, Франки, проблем. По сравнению с тем, что пережила Беатрис, проблемы Франки — сущая банальность.
В кошмаре, который только что ей приснился и из-за которого она теперь, съежившись, в холодном поту, с дрожью и бьющимся как у загнанного зверя сердцем, сидела, свернувшись под одеялом, она снова стояла перед классом, и свора бешеных псов неистово радовалась ее мучениям.
Михаэль, которому она рассказывала об этом повторяющемся сне, держался того мнения, что Франка в своем толковании преувеличивает истинное положение вещей.
— Никакая это не свора, которая радуется твоим мукам! Это всего лишь пара-другая детей, тихо сидящих на своих местах и пытающихся уследить за твоими объяснениями, каковыми они уже сыты по горло — и не только твоими, но и объяснениями всех твоих коллег. Ну, разве что они чувствуют, что при тебе они могут немного подебоширить, а при других учителях — нет. Дети — как щенки. Они просто испытывают, насколько далеко им позволят зайти. Но только ты решаешь, где должна проходить эта граница.
Она часто думала об этом, думала, что, наверное это так, что жестокость ее учеников направлена не против нее, как личности, а против всякого, кто не может от этой жестокости защититься. Правда, в итоге, результат оказывается именно таким. Она была жертвой, а жертвы редко возбуждают сострадание. В лучшем случае, оно бывает окрашено легким презрением. В худшем — жертва навлекает на себя все новые и новые мучения и издевательства. Наступает момент, когда травля жертвы превращается в спорт, и ученики наперегонки начинают пробовать, существует ли на свете такая жестокость, которая заставит Франку Пальмер либо покончить с собой, либо, сломя голову, бежать прочь из школы.
Они не останавливались ни перед чем. Они блокировали двери лифта, когда она хотела выйти, и ей приходилось возвращаться на первый этаж. Они брызгали чернила на ее одежду, прикрепляли бумажки с непристойностями к спине ее жакета. Они прокалывали шины ее автомобиля, рисовали на доске уродливые шаржи и подкладывали ей в сумку собачий кал. Стоило ей во время урока произнести слово, как оно тут же тонуло в воплях и улюлюканье. Коллеги стали жаловаться на шум, доносившийся из классов, где Франка вела уроки. Кто-то пожаловался директору, и тот неожиданно явился в класс во время урока. Вероятно, у него возникло впечатление, будто во вверенной ему школе началась гражданская война. Ученики пускали на уроках бумажные самолетики, стреляли из рогаток бумажными шариками, скакали по столам и стульям, некоторые царапали на доске каракули и с громкими воплями стирали их мокрой губкой. В открытые окна летели куски мела, а две девочки, устроившись у зеркала над умывальником, старательно красили ресницы. Где-то среди всего этого хаоса стояла Франка и рассказывала об английской революции семнадцатого века. В это время она как раз испытывала новую тактику, с помощью которой хотела справиться с катастрофическим положением. В тот день она решила игнорировать шум и вести урок так, словно в классе царит идеальный порядок. Вопли и гул продолжались, как ни в чем не бывало, новое средство наведения порядка себя не оправдало, а Франка и без того была слишком утомлена, чтобы и дальше продолжать борьбу.
Директора она сначала не увидела, но зато сразу заметила, что ученики прекратили крик, мел и бумажные шарики перестали мелькать в воздухе, а девочки у зеркала торопливо попрятали тушь в косметички и шмыгнули на свои места. Франка не обольщалась ни секунды, понимая, что в ее поведении ничто не могло вызвать такую метаморфозу. Она уже давно потеряла веру и в свои силы и в чудо, которое одно могло ее спасти. Потом она почувствовала за спиной какое-то движение воздуха и обернулась, почувствовав, что сильно побледнела, увидев директора.
Директор дождался полной тишины — она наступила уже через секунду, а потом загремел на весь класс: «Что здесь происходит?»
Ответом было гробовое молчание. Ученики трусливо смотрели в пол, боясь ненароком улыбнуться. Директора уважали и побаивались.
— Кто староста? — спросил он.
Староста смущенно поднял руку. Директор еще раз поинтересовался причинами беспорядка, и староста, естественно, ничего не смог ответить.
— Скоро выходные, — нерешительно пролепетал он, и теперь на некоторых лицах появились робкие улыбки.
Директор обернулся к Франке, которая, беспомощно опустив руки, стояла у стола, страшно боясь, что от нее разит потом.
— На перемене зайдите ко мне, коллега, — сказал директор, направился к двери и, не попрощавшись, вышел в коридор.
Во время беседы директор выказал даже некоторое дружелюбие; скорее, он был озабочен, огорчен и полон сострадания. Такого унижения Франка не испытывала за всю свою жизнь. Очевидно, на нее пожаловались коллеги, и она, сама того не зная, давно стала обузой для школы. Директор тактично, но недвусмысленно посоветовал Франке обратиться к психологу, так как у этих трудностей есть какие-то реальные основания.
Даже сейчас, ежась под одеялом в гостиной, Франка отчетливо помнила это ощущение: как будто ей прилюдно дали пощечину. Вспомнила она и свое, как всегда, глубоко затаенное, возмущение: «Почему меня? Почему никому не приходит в голову послать на кушетку психоаналитика этих взбесившихся чудовищ?»
Припомнила она и жестокое равнодушие коллег. Как часто она словом и взглядом молила их о поддержке. Она постоянно заговаривала об особенно трудных учениках, всем своим видом прося коллег сказать что-нибудь вроде: «О, я понимаю, о чем Вы говорите. У меня самой большие проблемы с…» Но такой фразы она так никогда и не услышала. Напротив, всем им доставляло какое-то поистине садистское удовольствие говорить нечто противоположное тому, что она хотела слышать. Они охотно твердили, что именно с этим учеником, и именно с этим классом у них никогда не было никаких трудностей. У них вообще никогда не было никаких трудностей. Она видела, как сильно они настроены против нее, чувствовала, как они топчут ее «я», вместо того чтобы поделиться с ней хотя бы малой толикой своих сил. Франке открылась жестокая правда старого высказывания, которое она прежде всегда воспринимала, как штамп: кто лежит на полу, того пинают.