Сенат, создавший комиссию для рассмотрения этого дела, мог бы снять этот запрет, но он не только не снял его, но вдобавок торжественно осудил факт обыска (признав, однако, что прерогативы Сант'Элиа как сенатора нарушены не были). Маттаниа обругали «шпионом» и «негодяем» (негодяй, разумеется, потому что шпион; отсюда видно, что отношение сенаторов Итальянского королевства к шпионам не слишком отличалось от отношения к ним «мафиози из Викариата» в комедии Ридзотто и Моска, которая как раз в тот год начала свой путь почти векового сценического успеха); представителей судебного ведомства назвали «невежественными», а улики и следствие — «ветряной мельницей». Стоило бы полностью привести отчет о заседании Сената от 24 марта и заключительный доклад 12 мая сенатора Вильяни, председателя комиссии, избранной на этом заседании.

Но поскольку этот доклад был в значительной степени предвосхищен дискуссией 24 марта, мы ограничимся цитатами из некоторых выступлений. В частности, приведем отрывок речи сенатора Вильяни, который, взяв слово первым, был, вероятно, поэтому и назначен председателем комиссии: «Прежде всего я хочу откровенно сказать, что, лично зная людей, принимавших участие в этом юридическом акте, я не могу допустить и тени подозрения, что их намерения не были абсолютно чисты и прямы; но бывают временами случаи, о синьоры, когда представители судебных властей, как и люди любого другого звания и положения, к несчастью, платят дань человеческой слабости и впадают в заблуждение. Я не хочу предвосхищать ничьих суждений…» Но одно он уже предвосхитил: суждение министра юстиции Пизанелли, именовавшегося также хранителем печати. «Синьоры, мне понятна скорбь, которую испытал князь Сант'Элиа, — не в тот момент, когда увидел, что дом его окружен полицией, а когда подумал, что против него могут выдвинуть обвинение в измене. Против него, который одним из первых приветствовал новое итальянское королевство, против него, кто с достойным постоянством всегда держался в стороне от крайних партий и всегда был неподкупным приверженцем савойской монархии и национального дела… Я понимаю, о синьоры, какой глубокой горечью он проникся, когда узнал, что стал объектом судебного следствия. Но я полагаю, синьоры, что ту же горечь испытали вместе с князем Сант'Элиа все те, кого объединяют с ним принципы преданности савойскому дому и национальному делу, и я открыто и искренне скажу, что и сам я разделяю эту горечь». Сенаторы испускают единодушный крик «браво», и сенатор Вильяни снова берет слово, чтобы выразить министру благодарность: «Я чрезвычайно рад, что побудил столь авторитетную особу к заявлению, которое он сделал в отношении нашего уважаемого коллеги, князя Сант'Элиа». А сенатор Ди Ревель добавляет: «Я не испытываю беспокойства относительно положения нашего уважаемого коллеги, князя Сант'Элиа. Все те, кто его знает, кто слышал его выступления, совершенно не в состоянии поверить…» Сенатора Ди Ревеля беспокоит другое — «права, достоинство и долг Сената», хотя при этом он решительно пренебрегает долгом, обязывающим его не вмешиваться в ход незаконченного следствия и не объявлять невиновными людей, коих судейские лица считают виновными.

После заседания 24 марта и образования комиссии, которая должна была рассмотреть дело, Сенат ожидал доклада министра юстиции. Тот в свою очередь ждал доклада Джакозы. Прокурор послал его еще 15 марта, однако министр не получил его ни 24 марта, ни позже. Доклад исчез. Для его исчезновения, несомненно, существовала двоякая причина: во-первых, намерение точно разведать, какими именно данными располагает Джакоза, с тем чтобы принять необходимые контрмеры; во-вторых, расчет еще более настроить министра против Джакозы и Мари из-за этого доклада, никак не поступавшего по назначению. У кого же, спрашивается, были основания и возможности перехватить и уничтожить этот доклад?

Джакоза принялся писать его заново, так как не сохранил копии исчезнувшего, который, должно быть, считался секретным, предназначенным лично министру, и поэтому копия его не подлежала хранению в архивах. Он принялся писать его заново, но уже в ином настроении, нежели когда составлял первый, «необъяснимо» пропавший (наречие это обычно употребляется в случаях, когда имеется очевиднейшее объяснение). Он уже в общих чертах знал, что именно говорилось на заседании Сената 24 марта, и видел последствия — «специальное полномочие» князю Сант'Элиа представлять короля на религиозных ритуалах в страстную пятницу. У прокурора, следовательно, было настроение человека, потерпевшего поражение, воспринятое не только как личное, но и как поражение закона, правосудия, «священного догмата равенства».

С проницательностью отчаяния резюмирует он все факты, анализирует их многозначимость и сомнительность, мотивирует и убедительно оправдывает свой выбор, свои решения. Особые усилия он прилагает, доказывая, что сведениям Маттаниа следует доверять, поскольку Джакозу обвинили прежде всего в том, что он поверил этому человеку. Никто не попрекал прокурора тем, что он поверил Анджело Д'Анджело (ему поверили затем и суд присяжных, и кассационный суд), а ведь Д'Анджело и по своему прошлому, и по происхождению, и по образу жизни был ничем не лучше Маттаниа; последний даже имел перед Д'Анджело то преимущество, что по мере возможности доказал правдивость своих донесений. Кроме того, ведь не сам Джакоза нашел в Маттаниа агента, достойного доверия; гарантией его надежности был тот факт, что в распоряжение следственных органов Маттаниа направила администрация, то есть директор тюрьмы и квестор, ранее уже прибегавшие к его услугам. Добавим, что директор тюрьмы, от которого исходило предложение использовать Маттаниа, был, по свидетельству Джованни Раффаэле, человеком совсем иного склада и иных идей, чем квестор Болис.

Но даже ручательства администрации было недостаточно для того, чтобы рассеять недоверие прокурора; это сделали, и то не до конца, сами донесения Маттаниа. «Невозможно было пренебречь этими донесениями, поразительными по самому их характеру, по разнообразию и важности сообщаемых фактов, большому их правдоподобию, очевидной достоверности их источников, естественности диалогов, связности событий и удивительной согласованности между ними; по обилию бесконечных подробностей и мелких сведений, касающихся доподлинно известных нам фактов, которые Маттаниа мог узнать только из доверительного признания тех, кто об этом был хорошо осведомлен; все эти элементы в целом производят глубокое впечатление и непреодолимо убеждают еще прежде того, как разум приступает к детальному анализу».

Это говорилось о донесениях, которые Маттаниа посылал еще из тюрьмы. Когда же он после освобождения стал сообщать о своих встречах и своих успехах в среде заговорщиков, то Джакоза и Мари имели возможность проверять и анализировать его донесения. Возможность ограниченную, если можно так выразиться, внешнюю, но, с точки зрения их обоих, достаточно приемлемую.

При условии доверия к квестуре действенным способом контроля была слежка. За Маттаниа ходили по пятам двое полицейских агентов в штатском, и их отчеты сопоставлялись с его донесениями. По-видимому, они не всегда совпадали, что в итоге придает еще большую достоверность обнаруженным совпадениям: устраняется подозрение в том, что донесение шпиона и отчет агента, который следил за ним (или должен был следить), составлялись одновременно в одном и том же месте и диктовались одним и тем же лицом.

Разумеется, прокурор и следователь доверяли квестуре, по крайней мере — этой слежке и сведениям о действиях Маттаниа и о людях, с которыми он встречался. В том, что касается бурбонской партии, можем здесь довериться полиции и мы, учитывая, однако, что квестор Болис изо всех сил старался впутать в это дело Партию действия и совершенно исказить его политический характер, выставляя генерала Коррао и доктора Раффаэле главарями заговора, где, по мнению Джакозы и Мари, верховодили князья Сант'Элиа и Джардинелли. Вместе с тем мы не отрицаем, что Коррао и другие сторонники «крайней партии» вели заговорщическую деятельность. Они ее вели, по всей вероятности, в среде городского простонародья, местной каморры и сельской мафии, полагаясь на те самые элементы, на которые рассчитывала и бурбонская партия; такое всегда случается с «крайними партиями» на Сицилии, да и повсюду, где происходит «сицилианизация», то есть социальный распад по древнему и устойчивому сицилийскому образцу.