Инвалидом первой группы уходит на пенсию подполковник Дмитриев, а ведь он, можно сказать, выручил руководство НКВД, добровольно перейдя из шоферов в исполнители: в 1937-м запарка была жуткая, и палачей хронически не хватало.
А вот два бравых полковника Антонов и Семенихин в отставку ушли не по болезни, а по возрасту. Судя по их послужным спискам, они вовремя поняли, к чему приводит ежедневная стрельба по живым мишеням, и пробились в руководители групп — иначе говоря, сами они в последние годы не расстреливали, а лишь наблюдали, как это делают подчиненные.
Я уже говорил о том, что палач непременно должен был быть коммунистом. Это — главное условие вступления в этот своеобразный «орден». Но было еще одно, не менее важное: практически каждый палач должен был пройти тюремную школу и поработать надзирателем. Почему? Да, видимо, потому, что, говоря словами Марии Спиридоновой, он видит, как человек превращается в вещь, больше того, он этому способствует. А раз человек стал вещью, то впоследствии ничего не стоит эту вещь сломать, а то и вдребезги разбить. Значит, надзиратели — это и питательная среда, и своеобразный резерв для пополнения «ордена» палачей. Но ведь надзиратели не только были, они есть и сейчас, как, впрочем, есть и исполнители расстрельных приговоров.
Как я ни старался, познакомиться с современными палачами не удалось, а вот с надзирателями и их начальниками пообщался вволю, и не где-нибудь, а в вошедшей в историю Лефортовской тюрьме. Как я туда попал — разговор особый, но, к счастью, не в качестве постояльца, а, скажем так, с целью ознакомления.
Итак, я стою у ничем непримечательных ворот. Не прошло и секунды, как они сами собой распахнулись — то ли сработал фотоэлемент, то ли кто-то невидимый нажал на кнопку. Крутоплечий прапорщик, не спрашивая документов, назвал меня по имени-отчеству, распахнул одну дверь, другую, третью, потом два марша наверх — и я в кабинете начальника.
— Юрий Данилович, — поднялся он навстречу. — Проходите. Садитесь. Будьте как дома.
При слове «садитесь» я невольно вздрогнул, но решил отшутиться и бодро подхватил:
— Да уж… как дома… Хотя, как говорят знатоки, раньше сядешь — раньше выйдешь!
— Не всегда. Можно вообще не выйти, — со знанием дела заметил начальник.
Я достал блокнот, фотоаппарат, диктофон, но Юрий Данилович протестующе поднял руки.
— Нет, нет, нет! Уговор будет такой: фамилий ни у кого не спрашивать, а фотографировать только то, что разрешу.
— Фотографии — куда ни шло. Но как же без фамилий? — удивился я. — У нас так не принято.
— А у нас принято именно так. По имени-отчеству мы обращаемся не только друг к другу, но и к подследственным, а они точно так же к нам. Так что обойдемся без фамилий и портретов.
С начальником тюрьмы лучше не спорить, решил я, и включил диктофон.
— Сколько лет вашему учреждению? — спросил я. — По одним источникам оно построено во времена сподвижника Петра I Франца Лефорта, по другим — в бытность Екатерины II.
— Оба источника, мягко говоря, врут. Московская военная тюрьма для одиночного содержания военных преступников построена в 1880 году. Предназначалась она только для нижних чинов, совершивших незначительные преступления. Содержали арестантов только в камерах-одиночках. Кормили один раз в день. Никто ни с кем не разговаривал. Гробовая тишина, скудная пища и полное безделье доводили людей до исступления. В пору революции, а затем в двадцатые-тридцатые годы тюрьму называли то домзаком, то трудовой колонией, а в ежовско-бериевские времена Лефортово стало филиалом Внутренней тюрьмы.
— Я уже знаю, что на суд людей увозили отсюда. А после суда: всегда ли их отправляли в Бутово, «Коммунарку» или возвращали в Лефортово?
— Зачем? — не понял начальник.
— Для приведения приговора в исполнение… Расстреливали их здесь, в этих подвалах? — топнул я по полу.
— Исключено! — повысил он голос. — В Лефортово не расстреливали. Никогда! Заявляю вам как профессионал, работавший здесь сперва контролером, а попросту — надзирателем, и вот уже много лет — начальником. Напоминаю: наше учреждение — следственный изолятор, а это значит, что у нас содержатся люди, находящиеся под следствием. Наша первейшая задача — сохранить человека для следствия, а потом и для суда. Сколько было случаев, когда подследственного освобождали прямо в зале суда, но бывало и так, что следствие тянулось годами. Вспомните хотя бы дело Чурбанова. И он, и его подельники содержались у нас, а потом одни отправлялись домой, а другие отбывать наказание. А Руцкой, Хасбулатов, Баранников, Макашов и другие известные люди, проходившие по делу, скажем так, Белого дома, — всего их у нас было девятнадцать человек! Они же на воле, и не просто на воле, а почти все вернулись в большую политику.
— Вы сказали: сохранить человека для следствия. Что это значит? Ведь в народе сложилось твердое убеждение, что тюрьма — это ежеминутные унижения и всякого рода психологические воздействия, а следствие — это угрозы, побои и пытки.
— Что было, то было… Напомню, что через жернова ГУЛАГа было пропущено около десяти миллионов человек, в том числе шестьсот пятьдесят тысяч расстреляно. Большинство их них признали себя виновными в самых невероятных преступлениях. Конечно же, эти показания были в самом прямом смысле слова выбиты. Но… благословил эти меры воздействия лично Сталин, а ослушаться его не мог никто. Еще в 1937-м он от имени ЦК дал указание применять на допросах меры физического воздействия, а через два года потребовал обязательного применения таких мер. Раз обязательного, то избивать людей стали нещадно. Так продолжалось до самой «оттепели».
Теперь какие бы то ни было побои или издевательства напрочь исключены. Я как начальник изолятора и наш врач головой отвечаем за жизнь и здоровье подопечных! Нас ежемесячно проверяет надзирающий прокурор, он рассматривает все письменные и выслушивает устные жалобы, в случае необходимости любой из подследственных может поговорить с ним наедине.
Но есть чисто профессиональные требования, за соблюдение которых мы несем строгую ответственность. Скажем, в камере не должны сидеть люди, проходящие по одному делу. Кроме того, мы должны исключить возможность случайной встречи таких людей, не дать им обменяться записками, какой-либо иной информацией и, конечно же, предотвратить возможность побега.
— Кстати, о побегах. Были ли они в истории Лефортовского изолятора?
— Ни одного! Хотя попытки время от времени предпринимались. Одна из них довольно курьезная. Много лет назад, когда здесь не было канализации, все отходы вывозились в бочках. Так вот один беглец нырнул в такую бочку в расчете на то, что его вывезут за город, но долго просидеть не смог, вынырнул и его обнаружили. Говорят, отмывался потом месяца два.
А потом мы пошли по этажам, камерам и боксам. Тюрьма построена в виде буквы «К». У пересечения трех палочек расположен пульт и главный пост, поэтому контролерам все хорошо видно и слышно. Тишина здесь, кстати, удивительная, как в детском саду во время «тихого часа». Лестницы, переходы, сетки между этажами, телекамеры, сигнализация, массивные двери, сложные замки — все подчинено безопасности.
Когда меня закрыли в камере, видит Бог, перехватило горло и сжалось сердце. Потом немного успокоился и осмотрелся… Две металлические кровати вдоль стен, одна — у окна. Под самым потолком — фрамуга. Раковина, столик, унитаз, три табурета, вмонтированное в стену зеркало, кнопка вызова контролера, репродуктор, полки для личных вещей и туалетных принадлежностей — вот, собственно, и вся обстановка тюремной камеры. Свет здесь горит круглые сутки, ночью, правда, послабее.
Через некоторое время меня повели на прогулку: оказывается, каждый день ровно час все подследственные находятся в прогулочных двориках, расположенных не внизу, а на самой крыше. В принципе это ряд бетонных, правда довольно просторных, колодцев сверху затянутых сеткой. Здесь можно гулять, бегать трусцой, сидеть на скамейке, делать вольные упражнения, чем многие и занимаются.