Что было дальше? Туман в голове и глупые мечты. В 17.00 поехали в открытом газике с тем самым майором. Он сам вел машину. Наверное, неспроста. Крутит баранку и мне внушает… А я слушала, откровенно скажу, вполуха. Потому как временами дорога шла по самому берегу и до смерти хотелось в последний раз в жизни искупаться. Так я и сказала:

— Последний раз в жизни, товарищ майор! Для бодрости.

Он рассердился:

— Вы глупости болтаете. Вам жить и жить. И на этот раз, в этом задании, никакого не требуется от вас героизма. Хорошенько запомните: вы дочка погибших родителей, которую взял к себе дед…

Поверх ватной телогрейки на меня натянули летный комбинезон. За спиной бугрился рюкзак. На заднем сиденье лежал основной багаж — простеганный наподобие ватника полутораметровый грузовой мешок, который предназначался деду. Я знала главное: там тол, мины и что-то еще по партизанскому списку. Для меня как для радистки в том же мешке — запасные батареи к рации «Северок». Сам же «Северок» висел через плечо на ремне.

Как же я такую чушь спорола, что желаю напоследок выкупаться в море? Это был мой детский каприз.

Майор продолжал меня напутствовать:

— Главное, слушайся деда. Во всем положись на него…

Майор ко мне то обращался на «вы», то вдруг на «ты». Полагается «вы», но ведь я «пионерка». Мы ехали на Адлерский аэродром по дороге, которая дальше ведет к Сухуми. Тем самым я приближалась и к родному своему дому. Майор говорил, чтобы во всем слушалась какого-то кущевского неведомого деда, а я вспомнила, что отец мой тоже старый дед, хотя пока и без внуков. Они там с мамой от тоски плачут — две дочери в армии. И опять захотелось сморозить глупость: пусть, мол, летчик пролетит над селом нашим Ачадара — я помашу на прощание родителям и младшей сестренке Вере.

Все, что говорил майор, мне было важно. Душа моя рвалась к подвигу, но я никак не могла понять, что тихое сидение в какой-то хатенке — тоже подвиг.

В Адлер мы приехали на закате. Майор пошел к аэродромному начальству, а меня оставил в машине. Когда стемнело — поехали с ним к взлетной полосе. Уже стоял наготове У-2. Немолодой летчик в теплом комбинезоне пожал мне руку. Имени своего не назвал.

На мне закрепили, как и полагается, парашют. Потом натянули шлем. Под ним у меня два платка. Летчик что-то говорит, я переспрашиваю. У меня голос дрожит. Почему дрожит? Вроде бы не в первый раз. А я вся дрожу, как при сильном ознобе. Майор с удивлением смотрит. Сам же напугал меня виселицей и наставлениями о том, что придется актерничать.

Говорю ему:

— Я когда впервые выступала в самодеятельности, меня силком выталкивали на сцену.

Он не понял, отмахнулся. Скажу вам — нет хуже, если провожает незнакомый командир. Хорошо, когда знает тебя лично и твой характер. Один перед вылетом бледнеет, другой краснеет, третий бестолково острит, смеется. Необязательно от страха. Но ведь нервы тоже на что-то существуют, правда? Я зеленею и трясусь, но это ненадолго.

Летчик положил мне на плечо руку — успокаивает:

— Я везучий. Три дня назад «мессер» всю мою машину прошил пулями, сплошь дырки, а я живой. И хотя самолет с дырками, ничего, летает… Теперь слушай: ударю себя по плечу — готовься. Махну рукой — перебрасывай себя через борт на крыло. Только поворачивайся быстрей, а то пролетим цель.

Кивая головой, кричу:

— Прыгала! Знаю!..

А я еще ни разу с У-2 не выбрасывалась. Вот летчик уложил грузмешок, зацепил парашют карабином за стальную петлю. Дает дополнительные инструкции:

— Слева будешь выходить.

— Ясно!

Он молодцевато вскочил на свое место, закрепил на мне ремни и сам закрепился.

* * *

До Туапсе мы летели над морем, потом свернули к горам. И только перемахнули какую-то гряду холмов, начался лес, и мы при лунном свете пошли бреющим над самыми деревьями. Некоторые деревья высоко торчали — того и гляди зацепим крылом. Однако же мой летчик знал что делал. Где-то тут проходил невидимый тихий фронт. Кругами летали наши «илы». Вдруг появились фашистские «рамы». Между ними возникла перестрелка трассирующими пулями; нас пока это не касалось. Вражеские зенитки тоже не заметили. Дальше мы оказались над степью.

Свежая осенняя ночь. Сквозит в тучах луна. Является, пропадает.

Я вынула было свои часы со светящимся циферблатом, но не могла сосредоточиться. Который час — не поняла. Посмотрела на бортовые часы и опять не поняла. А сердце — тук, тук, тук — тяжело стучало. Глянула на альтиметр — он яснее, что ли, освещался, — увидела: тысяча двести метров. Высоко забрались. Значит, от холода дрожу. От холода и от высоты, а вовсе не со страху.

Вы бы знали, как я боялась обнаруживать страх. Не то чтобы перед кем-нибудь — более всего перед собой. Когда летишь во вражеский тыл, обнаружить перед собой боязнь не то чтобы стыдно, даже гибельно. Я благодарила сильный ветер: он вышибал слезу, значит, не плакала. Самолет то и дело проваливался в воздушные ямы. От неожиданности я хватала воздух открытым ртом, как бы всхлипывала…

…Забыла рассказать. В казарме откуда-то взялась аккуратненькая куколка. Настоящая, фарфоровая, с закрывающимися глазками. Небольшая — чуть подлиннее ладошки. Я вам честно скажу — обомлела. У меня за все мое детство, кроме тряпичных, никаких других кукол не бывало. Я ее с минуту, наверное, разглядывала, кажется, даже прижала к груди, но мне своих товарищей стало до ужаса стыдно. Куклу тут же отдала уборщице. Она обрадовалась. Жила тут неподалеку с детьми. Обратно мне протянула:

— Может, с собой возьмешь?

Я отказалась. Но вполне возможно, что зря.

Я девчонкой была, хоть и стукнуло семнадцать. Кукла мне больше подходила, чем пистолет или финка, не говоря о гранате.

Откуда могла кукла попасть в казарму? Да случайно. Великая вещь — случай!

Все разведчики верят и обязаны верить в счастье и в счастливый случай… который надо организовать. «Обязательно даже организовать!» Это наш начальник говорил. Повторяю его любимое выражение…

Однако ж я все-таки взахлеб плакала в том самом самолетике, что летел над кубанскими степями, захваченными немецко-фашистской армией.

Где-то там на земле враг… Кое-где сверкают огоньки. Может, окна, а может, костры. Летчик повернулся и показал рукой вниз. Смотрю — горит дом. Большое каменное здание. Приподнявшись сколько позволяли ремни, я прокричала ему в ухо:

— Партизаны?!

Летчик кивнул и, опять обернувшись, радостно засмеялся.

Значит, было у нас с ним дружеское общение. Мы хоть не знакомились, именами и адресами не обменивались, но летели не чужими.

Когда он мне показал подожженный партизанами склад или казарму — что там было, не знаю, — мои слезы сразу высохли. Дышать тоже стала ровно. Потому что получился обоюдный контакт: мы фронтовики — он и я. Друг друга не знаем, но мы вместе. Вполне возможно, погибнем вместе… Тут же я вспомнила, что он везучий. Он и я на этом «кукурузнике» одно целое, значит, его везучесть обязательно и моя. Но не в этом, не в этом главное. А в том, что увидела дело рук наших: пожар у немцев… Как так наших? Мы-то ведь с ним ничего еще не подожгли. Ну и что! Руки-то все равно русские, советские. И армия, и партизаны, и мы, разведчики, — все один к одному…

Я стала видеть хорошо. На моих часах циферблат ярко засветился: 0 часов 15 минут. Летим, значит, четвертый час. Почему так долго? Потянулась к летчику — он приглушил мотор.

Кричу ему:

— Далеко еще?

Он поворачивается ко мне:

— Летим вкруговую, над берегом Азовщины.

Хотела спросить, за каким чертом, но не решилась. Может, летчик не только мною занимался. Хоть и ночью, а все-таки вел разведку восточного азовского берега. К тому же, рассудила я, забрасывать меня безопаснее со стороны запада.

* * *

Помните условие? Когда летчик стукнет себя по плечу — готовься, отстегивай ремни. Когда махнет рукой — перебирайся на крыло. Он приглушит мотор, даст газ, и ты, хочешь не хочешь, сорвешься с крыла и канешь вниз.