А затем я заболел. День ото дня исключительно острая форма малярии опустошала мое тело и кровь. Днем и вечером моя температура поднималась с регуляр ностью будильника. Явился мой врач. Как и все осталь ные, добряк был захвачен каучуковым бумом.

Пределом его визитов была миля, а так как мое поместье было его самым дальним визитом, я не мог часто прибегать к его помощи. Он пичкал меня хинином, но без особой пользы для меня. Проходили месяцы, моя болезнь осложнилась постоянной рвотой. Я не мог при нимать твердой пищи. В три месяца я потерял четверть своего веса. Я чувствовал себя подавленным и несчаст ным. Целый день я лежал в своем шезлонге, пытаясь читать, проклиная служащих и «кенгани», которые при ходили беспокоить меня вопросами по поводу работ на плантации. Я чувствовал себя лишним и всем в тягость.

Поавда ее веселость иногда становилась невыносимой Ж любила шум, что для малайки означает любить таммофон. Для нее было небезопасно показываться на пят Поэтому она целый день сидела дома и слушала" «Я возвращусь, когда деревья зацветут». Теперь я разбил бы пластинки или бросил бы их ей в голову, но в то врем* я был слишком слаб. Вместо этого я сделался мучеником Моей единственной защитой от граммофона был рояль Когда я не мог больше выдержать «цветущих деревьев» я предлагал ей сыграть на дряннейшем инструменте который я взял у своего родственника. Тогда Амаи пододвигала ко мне табуретку, набрасывала шаль на мои плечи и садилась около меня, а я со стучащими зубами и онемевшими пальцами пытался исполнить мотивы слышанные мной в Вене и Берлине. Её музыкальные вкусы были совершенно примитивны. Без сомнения, ей i понравились бы негритянские песенки и еще больше f томные цыганские мотивы. Но в те дни «Дунайские волны» казались ей верхом совершенства и, если бы кто нибудь из знаменитых исполнителей венских вальсов по явился в моем бунгало, она тут же забыла бы меня.

Может быть, я несправедлив к ней. Она полностью обладала гордостью расы. Она презирала женщин, кото рые работали в поле. Двусмысленность её собственного положения её совершенно не беспокоила. Мысль о заму жестве и переходе моем в магометанство никогда не приходила ей в голову. Она очень гордилась тем, что она любовница единственного белого в округе. Она была обладательницей единственных в поселке граммофона и пианино. Кроме того, она спасла мою жизнь. Подозре вая, что меня отравляют, она давала мне есть только то, что сама приготовляла. А когда я всетаки не поправлял ся, она посылала СиВоха за правительственным врачом.

Врач Доуден был чудаком, циничным, угрюмым ир ландцем, с которым я познакомился в порту Диксон. Он был несчастлив на Востоке и давал исход своему мрачно му настроению грубыми выходками, за что его не любили. Однако у него было золотое сердце, и, будучи сыном дублинского профессора классической литературы, он был мне духовно ближе всех других белых на Малакке. Лечить меня не входило в его обязанности но соблюдать формальности было в его характере. Он тот час же пришел, посмотрел на меня и выразительно хрюк нул. И в этот вечер он отправился в бар Сенджей Уджонгклуба. Тогда каучуковый бум достиг своего апогея. Несколько плантаторов, в том числе и мой дядя, сильно нажились на ценных бумагах, и в клубе вино лилось рекой, как оно льется в моменты внезапной удачи. Мой дядя играл в покер с лимитом в сто долларов. У Доудена в натуре было чтото от большевика. Мой дядя только что перебил ставку. Доуден быстро охладил его пыл как игрока.

— Если вы не хотите на свой выигрыш купить гроб для белого, то заберите немедленно своего племянника.

Дядя был потрясен. Он немедленно принял меры. На следующее утро он приехал с двумя китайскими боями на своей машине. Молчаливые бои упаковали мои вещи. Дядя завернул меня в одеяла, вынес и положил в автомо биль. Амаи скрылась в задней комнате. Она, вероятно, догадывалась о том, что происходит, но не вышла. Мы не простились. Но когда машина завернула за угол, солнце заиграло на её серебристых туфельках, которые стояли на верхней ступеньке лестницы Больше я её не видел и никогда не увижу.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Теперь, хотя я путешествовал по морю и по суше, дальше, чем даже большинство шотландцев, я никогда не вспомню названия судна. Я только смутно помню день отъезда и маршрут моих путешествий. Может быть, это было следствием моей болезни; может быть, первые впе чатления ранней юности запоминаются легче; может быть, — и так оно и было — первое возвращение на родину всегда дольше всего остается в памяти человека. Факт тот, что каждая минута этого длинного путешест вия от бунгало моего дяди в Серембане до Шотландии запечатлена в моем мозгу так ясно, как если бы это было вчера. Дядя был очень щедр и послал меня на два месяца в Японию. Его врач сказал, что, когда я буду удален от по^воляГкомандовать собой^ капитан судна, иородатЬ1Й немец был самым добрым. Возможно, что другие пасса, жиры'выражали неудовольствие по поводу проявлений моей морской болезни. Во всяком случае, он дал мне огальнунэ каюту на верхней палубе. Но само путешест вие было кошмаром. Морская болезнь не проходила, й меня все время рвало. Одежда висела мешком на моем похудевшем теле. Пассажиры заключали между собой пари — доеду я живым до Японии или нет. В Шанхае я не мог сойти на берег. Зрение мое так испортилось, что я не мог читать. Я хотел умереть и приготовился к смерти. Весь день я лежал на лонгшезе и смотрел остановившим k ся взглядом на туманный берег и острова, поднимаюцще ^ ся над морем. Судовой врач следил за тем, чтобы я не I/ свалился за борт. Но я не помышлял о самоубийстве, я только испытывал огромную усталость тела и души. Я мог оценить красоту внутреннего моря. Я мог писать плохие стихи — ужасные сонеты, посвященные Амаи, в которых все ещё звучал прибой волн о заросший пальма ми малайский берег вместе с сожалением об утраченной любви. Я мог, когда мы высадились в Иокогаме, ненави деть японцев со всем предубеждением англичанина, кото рый работал с китайцами. Но я не мог есть. Я не мог противостоять Неду Коку.

С военной точностью он уже решил мою судьбу. Он отправлялся в Англию через Канаду через десять дней. Если я хотел спасти свою несчастную шкуру, я должен был ехать с ним. В Канаде он задержится по делам на шесть недель. Эти шесть недель я должен пробыть в Скалистых горах. Я должен брать сернокислые ванны в Ьанфе. Лихорадка покинет меня, и я высажусь в Ливерпу ле и буду возвращен моим родителям в том же состоянии здоровья и ангельской невинности, в которых я их покинул.

Мне этот план казался слишком сложным. Но Кок все устроил чрезвычайно просто. Он повел меня к токийско

му врачу, который согласился с точкой зрения Кока на мое спасение. Он телеграфировал моему отцу и моему дяде по поводу необходимых средств для этого нового путешествия, и через три дня из обоих источников приш ли суммы вдвое большие, чем нужно было. Он был идеальным организатором, и я не умаляю ни его до стоинств, ни своей признательности. Если бы я в ту минуту был диктатором Англии, я возвел бы его в сан графа Лейстера и сделал бы председателем палаты лор дов. Он вскоре нашел бы необходимые средства разбу дить это сонное царство или, в случае неудачи, взвалил бы его, подобно Самсону, на свои широкие плечи и опустил бы его в Темзу.

Воздав должное моему спасителю, возвращаюсь к описанию своего путешествия. Все происходило точно по плану. Пересекая Тихий океан, я дрожал и мучился лихо радкой. Но в конце концов я начал принимать пищу безболезненно. Я даже мог с интересом следить за тем, как британский адмирал (давно умерший) играл на палубе в хоккей с тем свирепым юношеским пылом, который де лает нас предметом и зависти, и насмешек со стороны иностранцев. Когда мы приехали в Ванкувер, меня пред ставили Роберту Сервайсу и в первый раз за много месяцев на моих щеках показался румянец. Я был робким юношей, еще не потерявшим способность краснеть, а Сервайс, который тогда был на вершине своей славы, был первым английским писателем, с которым я познакомился.