Он размышлял, греясь на солнышке с «Крейцеровой сонатой» на коленях, когда неожиданного услышал голос Того, кто объявлял себя одновременно Создателем и созданием.

«Неужели ты думаешь, что может существовать хоть одно жалкое племя - о целом обществе, современном или постмодернистском, как вы выражаетесь, Я уж и не говорю, - не веруя в иррациональное и мистическое начало? Без белого балдахина, вышитой епанчи, пурпурных накидок, золотого нимба, папского скипетра? Народы, ваши овечьи стада, никогда бы не смирились с этим. Посмотри, к чему привели утопические взгляды и мечтания твоего кумира! Его соотечественники вздумали обречь Меня на забвение, но тут же создали своих идолов, не уступающих Мне в жестокости, - пророка с бородкой, мастера произносить зажигательные речи, и тирана с тараканьими усами. Скажи, что с ними сталось? Им ведь не удалось заменить Меня, их тоже свергли с пьедестала. А Я по-прежнему тут, и Мои колдуны по-прежнему возжигают ладан, благословляя людей на резню. Всё так же сапоги топчут репей. К чему были усилия, жертвы и ужасы, если потом всё вернулось на круги своя? Не думай, будто Я страдаю манией величия только потому, что знаю: плохой или хороший, но Я нужен вам, и поэтому в ближайшем будущем никуда не денусь. Вы - многочисленная колония насекомых, каждый из которых думает только о себе и стремится поскорее урвать что-нибудь за счёт других. Братство и равенство, о которых мечтают некоторые из вас, - не более чем призрак. Вы можете быть уверены только в одном равенстве, хотя и не хотите признаваться себе в этом, - в равенстве мёртвых, и ты, умерев, тоже этого не поймёшь».

III

Иногда он вспоминал то, что доводилось ему читать об уходе Толстого из дома и о смерти писателя. С самими же книгами Толстого он не расставался, они всегда были с ним: «Война и мир» - в родном городе, «Крейцерова соната» - в Париже, «Хаджи-Мурат» - в горах Кавказа. И когда он в первый раз поехал с нею и с её дочерью на почившую в бозе родину социализма, они побывали в Ясной Поляне, ставшей музеем-усадьбой. Надев тяжеленные, словно свинцовые, тапочки, они осмотрели зал, где семья собиралась по вечерам и в праздники, библиотеку, кабинет писателя - на полке над столом стояла энциклопедия, а по стенам висели портреты, - гостиную, комнаты для прислуги и места, где держали скотину. Всё там говорило о благополучии и достатке, о несправедливом неравенстве и о привилегированном положении хозяев дома; и от всего этого Толстой хотел избавиться.

Мельничным жерновом висели на нём привилегии дворянства. Идеи писателя, его несбыточные мечты о равенстве, стремление к жизни в простоте, религиозный кризис, - всё подпитывало ощущение, что он заперт в золотой клетке, всё подталкивало к бегству из привычного мира. Толстой хотел сбросить груз богатства, избавиться от лишнего и пройти оставшийся ему путь, имея при себе лишь самое необходимое. Решение порвать с женой было неотделимо от желания вернуться на юг, к горам Кавказа, где когда-то он чувствовал себя счастливым, несмотря на бесчинства и безобразия, творимые там его соотечественниками, - Толстой описал их в своей повести, которую ему не суждено было увидеть опубликованной. Поездка с этой повестью Толстого в Чечню, куда он отправился, чтобы написать ещё об одной из бесчисленных захватнических воин, оставила у него двойственное чувство разочарования и удовлетворения. Он увидел глазами писателя повторение Истории со всей её жестокостью, но он и почувствовал, что же именно искал Толстой, оставляя в юношеском порыве упорядоченный мир Ясной Поляны: возвращения к лесистым уступам вдоль дороги между Ведено и Шатоем. Заросшие кустарником еловые чащи, где прятались непокорные горцы, воевавшие под началом Шамиля. Возможно, именно мысль о возвращении туда, где он начинал писать, давала Толстому силы в последние часы его побега, когда он тщетно пытался ввести в заблуждение Софью и вездесущих полицейских в синих мундирах. Смерть настигла Толстого в Астапово, в скромном домике начальника станции, с железнодорожным билетом третьего класса в кармане.

***

Он вспомнил тот вечер, когда они с нею слушали «Крейцерову сонату». Оба не очень любили Бетховена, но, прочитав повесть Толстого, решили понять, как музыка повлияла на литературу. Замысел повести, если верить предисловию к тому изданию, которым они располагали, родился у писателя ещё до женитьбы, и, тем не менее, отмечал критик, Толстой в этом произведении предвосхитил свою супружескую жизнь, описав её очень точно. Период влюблённости, безразличие, ненависть, ссоры и примирения, - всё, что составляло жизнь в Ясной Поляне, неоспоримо свидетельствовало: характеры их оказались столь разными, что о согласии в семье не могло быть и речи. Бурные сцены, которые описывал Толстой в своём дневнике, случались всё чаще, пока однажды он не выдержал и в одну из бессонных ночей не уехал неожиданно из дома.

Слушать музыку по вечерам после ужина вошло у них в привычку (у них была прекрасная аудиосистема). В тот день она поставила компакт-диск с произведениями Бетховена и чередовала музыку с чтением вслух отрывков из Толстого. Потом они долго разговаривали, перебирая своих хороших знакомых, повседневная жизнь которых казалась адом, - почему те не расходились в разные стороны, чтобы начать всё заново? Возможно, они испытывали потребность в мучениях и цеплялись за них как за неотвратимость.

Музыка Бетховена звучала напряжённо, за натиском и отступлением двух противоборствующих начал угадывалась нарастающая ярость. Скрипка и рояль спорили, теснили друг друга, резко замолкали, тут же грубо вторгались в партию другого и сходились в неистовом presto, после чего успокаивались. Но спокойствие их оказывалось лишь краткой передышкой, отдыхом после схватки, и вновь звучала, набирая силу, тема взаимной ненависти, вновь скрипка и рояль схлёстывались в ожесточённой, не на жизнь, а на смерть битве, исходом которой могло быть только уничтожение, только смерть, ничто.

Каков был смысл этого музыкального произведения? Хотел ли Бетховен сказать, что мужчина и женщина рождены для взаимной ненависти, для того чтобы отравлять друг другу существование? Она не соглашалась и приводила примеры из жизни. Толстой, написавший «Крейцерову сонату», был для неё загадкой, она его не понимала, более того - он был ей неприятен, но она любила Толстого-автора бессмертных романов.

Может быть, это происходило потому, что она не только не верила в Бога, но, по её словам, не верила и в ад.

***

В книге его жизни не было связного сюжета, попадались лишь отдельные страницы; разрозненные, никак не связанные между собой, они походили скорее на набросок того, что вполне могло бы стать сюжетом. Неопределённость этих страниц не позволяла ему ни делать выводы, ни представить их за образец. Поддаться желанию задним числом связать разрозненные события, означало вводить в заблуждение - это годилось для других, но не для себя самого. И не было смысла стараться ради такой малости. Какое имело значение, что поступки его могли быть - и чаще всего бывали -неправильно истолкованы, искажены? Всё равно мазню и неумелый набросок не выдашь за безукоризненную работу выпускника Художественной Академии. Он не желал быть образцом для подражания - ни моделью, ни статуей, - и потому не хотел, чтобы его судили по общепринятым меркам. В книгах он не намечал дорогу к себе - он стирал её; понять его через книги было нельзя - в реальной жизни он был тем, что оставалось вне их. Дело было только за тем, чтобы подвести итог, но ждать этого уже недолго.

Сознание того, что он - лишь исполнитель, лишь череда случайных поступков, приводило его в хорошее настроение, он одевался потеплее - от гор тянуло холодом - и отправлялся пройтись. Свернув несколько раз за угол, увильнув от велосипедов, машин и повозок, он бросал беглый взгляд на киноафиши с индийским красотками и ловкими каратистами, здоровался с соседями и с покупателями ближайших лавочек, а потом окунался в гомон бурлящей Площади. Он крепко держал за руку младшего из детей, а точнее, позволял тому тянуть себя к магазинам игрушек или к лавочкам, где торговали завернутыми в кулёк сладостями, фисташками и грецкими орехами. В эти минуты он чувствовал себя легко, свободно, словно у него, как и у его маленького спутника, и впрямь не было прошлого, и ничего не существовало на свете, кроме возвращения домой, крепко ухватившейся за него смуглой ручонки и хитрющих, очаровательных глаз малыша, - всё сходилось в настоящем и окупалось им: старик, которого он видел в зеркале и в котором с трудом узнавал себя, был тем мальчиком на фотографии, где он стоял вместе с братьями под эвкалиптом; матери с ними не было, и они знали о ней совсем немного, как, впрочем, и о своём прошлом или о том, что ждало их впереди; они стояли, серьёзно и пристально глядя в объектив, и ни один из них не выглядел счастливым, ни один не улыбался, поэтому улыбка малыша накладывалась на старую фотографию, освещая потускневшие от времени лица, и была последним бесценным даром, за который следовало держаться, и с которым «потом» уже не имело значения.