Стас, не молчи, скажи что-нибудь, улыбнись, ты ведь так прекрасно улыбаешься, растопи лед молчания и отчуждения. Надо мной сейчас километровая толща льда, как над материком пятнадцать тысяч лет назад. Я вмерзла в лед, застыла в нем навсегда, как беспечная мушка в капле янтаря…
Он молчал, думая о чем-то своем. Я знаю, таланту — не трудно работать, таланту трудно жить…
— Стас, а Стас! — позвала я его.
— Да? — повернулся он ко мне, и лицо у него было светлое, мягкое, как тогда — когда еще не пала на меня километровая толща льда.
— Ты подшучивал надо мной, говорил, что я — зубрила.
Он кивнул.
— А я запомнила с восьмого не то девятого класса: «Все перемены, в натуре случающиеся, такого суть состояния, что сколько чего у одного тела отнимется, столько присовокупится к другому, так, ежели где убудет несколько материи, то умножится в другом месте…» Стас поднялся, дошел до двери, вернулся. Он так смотрел на меня! И хотел что-то сказать, я видела, как дрогнули у него углы губ, но голосом Севергина хрипло крикнул над головой динамик:
— Опергруппа — на выезд! Люсиновская, 16, квартира 79, седьмой этаж, пьяный с ружьем заперся, грозится жену убить…
На — выезд. На — выезд. На — выезд. В гон, в брань, в боль. Чтобы умножить своей живой материей в другом месте, чтобы отнять у своего сердца и присовокупить к другому. А потом — в бутафорский жилой интерьер…
2
И снова — утро. Серенькое, вымоченное в осеннем дожде, выцветшее от ночной стужи и сырости. Но все-таки — утро.
Зло рявкнул сиреной на повороте Задирака — и помчался по Бульварному кольцу, к Пушкинской. Все утомлены: мы уже сутки на ногах, позади двадцать два часа дежурства.
Люди, связанные по работе с длительными нервными и физическими перегрузками, знают, что обычно в это время человек входит в кризисную фазу — физическое утомление гасит нервное возбуждение, снижается реакция и риск совершить непоправимую ошибку резко возрастает.
Поэтому мы особенно не любим утренние — финишные часы суточного дежурства. И я видел, как Севергину не хочется отправлять нас туда, где уже прогремели выстрелы. Но до конца смены еще 130 минут, а мы, как говорит Тихонов, чернорабочие беды.
Гони, Задирака, быстрее, сегодня мое последнее дежурство. В десять часов все пойдут по домам, а мне надо вернуться к себе в кабинет, приготовить дела и документы для передачи. Последний день…
Оживает город. Плывут неспешные стеклянные сундуки троллейбусов, снуют торопливые легковушки, куда-то спозаранку отправлялся — догнал нас и исчез — длинный посольский лимузин с пронзительно-зеленым флажком, не то пакистанским, не то турецким.
В сужении дороги у проезда Скворцова-Степанова с тротуара соскочил, поднял руки, преградил нам путь высокий парень в телогрейке. С визгом, на юзе, затормозил Задирака, высунулся из окна…
— Але, милиция, тут баба на улице рожает, — он показывает на сгорбившуюся, прислонившуюся к стене дома женщину.
— Что ж ты ее в роддом не везешь? — крикнул Задирака.
— Да «скорая помощь» куда-то провалилась, адрес не поняли наверное…
— А вы — муж? — спросил Тихонов.
— Какой муж? Человек просто! Прохожий…
Тихонов мгновенье сомневался, оглянулся на нас, будто искал нашего согласия, просительно сказал Задираке:
— Алик, на Арбате есть роддом. Это ведь почти по пути?
Задирака пожал плечами — вам виднее, вы — начальство…
Мы выскочили с Тихоновым из машины, перебежали тротуар, подхватили ее под руки, почти на весу донесли до машины, быстро, бережно подсадили, а Задирака уже отпускал сцепление, медленно крутились колеса и прыгали мы в дверцы на ходу…
Весь перегон занял минуты три — я запомнил только ее побелевшие от боли и страха глаза, невнятный судорожный говор: «К матери поехала… вдруг схватило… на улице прямо… спасибо вам, родненькие…»
Припухшее лицо с темными размытыми пятнами, спутанные волосы из-под платка, дрожащие руки с посиневшими ногтями. Она руками бережно обхватывала свой огромный живот, будто боялась уронить его, и видно было, что она сейчас не чувствует ничего во всем мире, кроме биения маленькой нарождающейся внутри нее жизни. Она сама себе была безразлична, как безразлична собственная судьба кокону, из которого сейчас должна вылететь в мир бабочка…
Задирака выехал на Калининский проспект, несколько секунд выжидал, пропуская машины, включил сирену и прямо через резервную зону, навстречу движению, рванул наискосок улицы. Тормознул, и Тихонов, не допускающим возражений тоном, скомандовал:
— Рита, остаешься с женщиной…
Уазик уже тронулся, а Тихонов высунулся в окно и крикнул Ушаковой:
— Мы за тобой на обратном пути прие-е-де-ем…
3
— Окна куда выходят? — спросил я у участкового.
Он показал высоко вверх, на возносящуюся под самое небо стену многоэтажного дома.
— Вот эти три…
— Черный ход?
— Нету.
— Кто сообщил в милицию?
— Сосед: слышимость через стенки-то сплошная, а этот прохвост спозаранок воюет с женой, на водку тянет…
— Характеризуется плохо?
— Да уж не подарок — привлекали мы его дважды. Зашибает крепко… Эх, ведь хотели недавно посадить его — за хулиганство, так жена сама же умолила: ребенка не сиротите, нас, мол, хотя бы пожалейте. Вот он сейчас их там жалеет!
— Ребенок в квартире? — спросил Скуратов.
— А где же ему быть? Конечно. Вот на папкины подвиги любуется. Шесть лет парнишке…
Мы вошли в подъезд, вызвали лифт. Халецкий подошел ко мне поближе:
— Нуте-с, что будем делать?
— Не знаю, что-нибудь сейчас придумаем, — неуверенно сказал я.
— Там ребенок, — напомнил мне Халецкий.
— Да, там ребенок…
Ухал, гудел в шахте лифт, глухо грохнул замком на шестом этаже. Здесь стояло несколько полуодетых жильцов. Выше их не пускал постовой милиционер.
— Ну-ка, граждане, всем немедленно уйти отсюда! — скомандовал я и приказал милиционеру: — Мгновенно очистите лестничный марш…
Сержант стал выдавливать с лестницы зевак, а Скуратов спросил участкового:
— Из чего стреляет?
— Охотничье, по-моему — шестнадцатый калибр. Он уже дважды врезал в дверь медвежьим жаканом…
Жестом я велел всем оставаться на месте, и мы с участковым бесшумно поднялись еще на один этаж, стали под прикрытием стены по обе стороны двери. Было слышно, как в квартире течет из крана вода, чей-то ругнивый злой голос матерился и звучал женский негромкий плач.
Я постучал рукояткой пистолета в пробитую пулями филенку, а участковый закричал:
— Эй, Матюхин! Перестань с ума сходить! Открой дверь, брось ружье!..
— Я те открою, потрох сучий! Я те брошу!.. — раздался хриплый рык из квартиры и одновременно грохнул резкий гром выстрела, пронзительно полоснул женский крик и вылетел из двери кусок дерева — пуля ударилась в противоположную стену.
Я махнул участковому рукой, и мы снова спустились на полуэтаж, где нас дожидались остальные.
— Мне кажется, его вязать пора. Он, черт, опасный, — сказал я.
Юра Одинцов продолжил:
— Если дверь высадить, можно Юнгара пустить…
— Пока мы ее высадим, этот прекрасный Матюхин успеет двух из нас положить, — сказал с усмешкой Скуратов. — А я еще так хотел поучиться в адъюнктуре…
— Будет тебе кривляться, — сказал я ему вяло. Он был бледен, все лицо у него подсохло — нет, я не думаю, что он трусил, чего-чего, а этого никто за ним никогда не замечал. Просто нервишки играют. А может быть, ему теперь есть чего терять. Больше, чем нам. Не знаю. Мы с ним разошлись.
Я спросил участкового:
— Балкон лестничной клетки рядом с балконом Матюхина?
— Рядом, да не совсем — на пол этажа выше.
— Это ничего, — я посмотрел вниз — расстояние между балконами метра три.
— Может, вызвать пожарных с лестницей? — предложил Задирака.
А из квартиры Матюхина снова рванулись женский крик, стук падающих предметов и тонкий пронзительный заячий крик: