Но миролюбивый и благодушный тон его был взорван гневным криком Оксаны:
— Дэ ты був?
Фартушный поднял глаза. На побледневшем лице жены было очень странное выражение.
— Дэ ты був, я кажу? — не сказала, а тихо прошептала Оксана, обходя стол. Сковородка, наполненная поджаренными макаронами, перемешанными с кусочками темного мяса, нервно дрожала в ее полных руках.
— Как где? На работе! — сказал он спокойно, а сам подумал: «Таки унюхала духи. Надо было еще одной папироской тот клятый запах дегазировать!»
— На работе? — закричала жена, швыряя на стол сковородку так, что макароны, как живые, запрыгали по клеенке. — Это называется работа?! — И она ткнула его пальцем в щеку, на которой алели два следа помады «Макс Фактор», отпечатанные полными губами Сесиль Дюваль. Оксана схватила с комода тяжелое зеркало и подала мужу.
— Смотри! Любуйся!..
Фартушный понял все и, стараясь улыбнуться, протянул:
— Так то же — чертова француженка!
— Какая француженка? — закричала жена.
— Так то же дипломатический поцелуй, — оправдывался Фартушный. — Посмотри бумагу.
— Какой дипломатический, греховодник ты старый! Люди кровь проливают на войне, а ты поцелуи домой приносишь…
Сколько труда надо было потратить Кузьме Евдокимовичу, чтобы оправдаться! Прочитав, наконец, благодарность, Оксана съязвила: «В Париж приглашает! Мало вам шашней здесь, в Мурманске!»
Пришлось Фартушному призвать в свидетели лейтенанта Завейко, чтобы жена поверила в его безгрешность. Да и стоит ли вспоминать эту и другие подробности того, как оправдывался Фартушный?..
Много лет прошло с тех пор, посеребрились виски у Кузьмы Евдокимовича. Живет он сейчас в Киеве, да и Оксана стала не та, что была в Мурманске, когда со звоном швыряла щипцы в эмалированный таз во время операций.
Но все равно: всякий раз, как скажут при ней слова «француженка», «туристская поездка в Париж», она сразу настораживается.
И еще она очень не любит серых верблюжьих жакетов…
Александр Саввин
ОСТАВЛЯЯ РОДНОЙ ГОРОД
Обвальный грохот разметал ночную тишину, встряхнул опустевшие дома, ходуном заходил по сторожким улицам города. Не успела улечься первая волна, не успели отзвенеть и отволноваться оконные стекла, как новый удар всколыхнул землю.
— Петюнь, слышь-ка, слышь… Да очнись же, дьявол! — испуганно завозилась и запричитала Дарья Михайловна. — Никак немые антихристы нагрянули, чтоб их бомбой разнесло!
Она, суетясь и причитая, торопливо приподнялась и уселась на родной печи, чувствуя ее живительное тепло и дыхание.
— Стихни, Дашка! — прикрикнул Петр Васильевич Седых на жену и, хрустнув суставами, потянулся к трубе. Нащупав в темноте железную дверцу дымохода, приоткрыл ее, сунул ухо в черный проем. Таким манером он наладился ловить в буйную погоду заводской гудок, который неизвестно почему вдруг артачился и улетал неведомо куда из города, подводя тем самым рабочую братию, собиравшуюся на смену.
— Ну что там, Петюнь? — с дрожью в голосе вопрошает женщина. — Что, а?
— Стихни, Дарья! — И хотя на печи было темно, как в преисподней, почувствовалось, что Петр Васильевич предостерегающе ударил пальцами ус.
В трубе недовольно сопел и топтался ветер. Из дымохода несло горелым кирпичом и сажей. Сквозь ворчливый шум ветра Петр Васильевич уловил торопливое урчание автомобилей, лязг гусениц, ошалелый лай всполошившихся собак, которые, подзадоривая друг дружку, лезли вон из кожи. Петр Васильевич кубарем скатился с «печерских гор», наскоро натянул брюки с фуфайкой и, сунув голенастые ноги в холодные галоши, зашлепал на улицу.
Взрывы накатывались с устрашающим ревом, будто на землю рушилось само небо. Особенно яростно грохотало и полыхало в стороне паровозостроительного завода. «А-а-а-а! — опалила Петра Васильевича догадка. — Завод рвут! Завод! Наш завод — под корень!!!» — И от этой догадки у него во всю грудь всколыхнулось сердце и гулко застучало в висках. Споткнувшись и схватившись правой рукой за палисадник, а левой — за сердце, Петр Васильевич стал как вкопанный, с ужасом вбирая в себя зарево пожарища, испытывая необычную слабость и дрожь в коленях.
Завод клубился — то молочно-розовым, то белесым, то аспидно-черным дымом. На переднем плане в строгом солдатском ранжире, плотно сомкнув плечи, виднелись исполинские трубы. На ярком фоне разрастающегося огня, они то резко выдвигались вперед, будто для того, чтобы перевести дух и глотнуть свежего воздуха, то отступали, как по команде, назад и скрывались в дымовой коловерти.
Петр Васильевич долго простоял так, не шевелясь и не двигаясь. Наконец он преодолел нахлынувшую на него слабость и огляделся вокруг. Недалеко от крыльца собрались молчаливые люди. Лишь мальчишеский голос радостно и восторженно звучал в темноте: «Ух ты-ы-ы, зараза! Вот это полыхнуло, так полыхнуло! А вон еще, еще! Смотрите, смотрите! Вон, вон…
Тяжело, не мигая, смотрел Петр Васильевич, как горит завод и чувствовал, что вместе с заводом сгорает его прошлое и настоящее, его труд, его жизнь. Ведь на том заводе он трудился много лет. Оттуда ушел работать конюхом в милицию.
Высокий, гнутый, он грузно спустился с крыльца и, раскачиваясь из стороны в сторону, подошел к собравшимся людям.
— Ну что, Петр Васильев, дожили? — пророкотал Илья Копеечкин, покачивая головой и поскрипывая деревянной ногой.
Не сгоняя страдальческой улыбки с лица, Седых обвел блуждающим взглядом темные фигуры людей, резко дернул ус и, ничего не сказав, стал вертеть самокрутку, чувствуя, как вздрагивают пальцы и сыплется на землю табачное крошево. Придавленная холодной зловещей ночью толпа зябко куталась, колыхалась, глухо гомонила. И в этом гомоне слышалось и сожаление, и угроза, и леденящий душу страх, и раскаяние.
— Ах, жуть-то, жуть какая!
— Матерь моя божия, заступница милосердная. И откуда его, проклятого, принесло?!
— Ничего, мы его заставим рылом хрен копать. Дайте срок — заставим!
— Слышно, фашист на чепь сажать станет.
— Эт-то как же так: на «чепь»?
— А так, для порядку. Он страсть как любит порядок. Посадят тебя такого-то на шворку — и лай не лай, а хвостом виляй, чтоб без дела не мыкался. Вот и будешь на чепи, пока пороть не учнут или в дело не сунут.
— Дурак ты, Илья-светик, как сто свиней. Недаром тебе станком ногу оборвало. В наше время — на чепь! Да разве германец — турок какой или, прости господи, туземец? Истинно: голова, как у вола, а все мала!
— А тебе кто давал полное право показывать надо мною свою амбицию?!
— Нет, ты ответь: в наше время — на чепь? Могут?
Степан Сергеевич Сыроежкин наступал на Илью не потому, что тот был его злейшим врагом. Илья, не ведая того, затронул самые больные струны сыроежкинской души. За последнее время Степан Сергеевич наслушался столько разговоров о немецких злодеяниях, что уже не знал, чему и верить. Охваченный неизвестностью и страхом перед немцами, он хотел как-то взбодрить себя, снять с сердца хоть на миг давившую его тяжесть. А тут вдруг этот нелепый Илья со своею «чепью». Как тут оторопь не возьмет, не взыграет досада? Ему же предлагали эвакуироваться, и он вполне мог отбыть на восток, но не захотел, остался. Торговлишкой мыслил обзавестись. В душе Степан Сергеевич уж было «аллилуя» начал разучивать, а тут этот несуразный Илья со своими речами. Ну не холера ль его тут расшиби? И Степан Сергеевич нажимал на Илью, орал, горячился, бушевал.
— Па-а-чему лаешься, старый хрыч?!
Гомон стих. Все обернулись на голос и узнали в приближающемся человеке Генку Бога. С месяц назад его за что-то арестовали и уже никто не чаял встретить этого отъявленного жигана в городе.
— Геня, ты, холера тебя расшиби? — удивленно воскликнул Степан Сергеевич, разглядывая его так, будто перед ним был не Генка, а нечистый дух.
В зыбком зареве пожарища было видно, как сияет Генкин золотой зуб, как озорным, разбойным светом сверкают его глаза.