По договоренности с Засурским я написал проект совместного письма на имя тогдашнего председателя ФСТР Валентина Лазуткина, но не узко служебного, а отчетливо обращенного вовне, и передал его Засурскому, который взял несколько дней на размышление.
Ясен Николаевич сказал, что в письме все его устраивает, но, может быть, оно еще преждевременно. Потом по некоторым причинам ему не с руки было его подписывать, потом… словом, прошло несколько месяцев, я переписал письмо, заменив местоимения со множественного числа на единственное, и вышел из комиссии. Как я и предполагал, мое сольное выступление не привлекло должного внимания публики, а еще через полгода комиссия тихо скончалась в процессе очередной реорганизации органов управления отраслью. Ничьей репутации эта история не очернила, и конец ее, как, видимо, и предполагал Ясен Николаевич, никак не прозвучал, исторический колокол ни по ком не прозвонил.
Бедный-бедный Ясен Николаевич, как неуютно и неловко чувствовал он себя в те месяцы, когда я, пусть и без особого рвения, и тоже испытывая неловкость, приставал к нему с этим «нашим письмом». Каких-то сто восемьдесят лет назад в дни декабристского восстания родился так называемый синдром Трубецкого, хорошо известный, судя по цитируемой мной записи, Вяземскому. Суть его была в том, что, побуждаемый героическими чувствами, модными в преддекабрьскую пору, дружескими привязанностями и заемным радикализмом, князь Трубецкой соглашается возглавить штаб Декабрьского восстания, т.е. берет на себя обязательства или стремится совершить поступки в угоду «самовластительным притязаниям моды», попирая свою истинную сущность, а 14 декабря не выходит на Сенатскую площадь. В нашем случае бытовая заурядность не может скрыть очевидного сходства, мотивов и поступков. Громкое хлопанье дверьми — не в характере Ясена Николаевича. Придание своей персоне исторического значения, пусть даже в истории бюрократического учреждения, каковым и была ФСТР, — чуждо ему. И он, переступив временную неловкость, сделал так, как, наверное, делал всегда — не стал примерять наполеоновскую треуголку, — и ушел без скандала, тихо и не демонстративно, огорчив меня, но оставшись верным себе.
Браво, Засурский!
Большевик-антикоммунист (А. Н. Яковлев)
Таким я его никогда не видел
В самую глухую пору застоя, когда понятие «интеллигенция» означало тонкую прослойку масла между хлебом крестьянства и колбасой рабочего класса в бутерброде социального устройства, я придумал для себя формулу, о которой уже писал, сравнивая своего дедушку и дедушку Ленина. «Интеллигент — это человек, в котором гуманизм и терпимость шире, чем его собственные убеждения». После чего долго и с удовольствием, аккурат по этой формуле, вычеркивал из списка номинально принадлежащих к прослойке всех, кто был приписан к ней по убогому, но живучему определению этого понятия, даваемому советскими словарями, типа «лиц с высшим образованием» или «получивших соответствующее воспитание».
Александра Николаевича Яковлева в те годы я не знал, а если б и слышал его имя, то, скорее всего, отказал бы ему в праве называться интеллигентом. Политики, по моей формуле, в любимую мою прослойку не проходили, как библейский верблюд в игольное ушко.
Но наступило время перестройки. «Перемена участи» забрезжила перед всей страной и отдельными ее гражданами. Формула стала размываться и, что важнее, потеряла для меня актуальность. Те, кто раньше безусловно проходили по моей формуле в число избранных, теперь жгли свои партбилеты перед телекамерами. Главным стало не это. Время требовало иной системы измерений.
И тут мне помогла одна давно забытая история, услышанная когда-то от отца. В 1946 году он оказался в Голливуде, где встречался с самыми крутыми тогдашними звездами вроде Чарли Чаплина и Бэт Дэвис. Самой популярной в этих «высших кругах» была простейшая игра: писали на бумажке некий набор человеческих качеств, водящий выходил и ставил себе оценки по этому списку, остальные в его отсутствие ставили ему коллективные оценки по тем же пунктам. Потом водящий возвращался, и результаты оглашались. Оценки и самооценки совпадали далеко не всегда. Кто-то смеялся, кто-то обижался. Был даже случай, когда собравшиеся сговорились и шутки ради поставили Чаплину четверку за чувство юмора. Боже, как он обиделся, когда вернулся, отчасти подтвердив тем самым справедливость общественной четверки.
Вот эта возможность выявить разницу между общественной оценкой временем и самооценкой индивидуумом и натолкнула меня на идею новой игры — формулы, позволявшей определять объективную весомость биографий на изломе эпохи.
Берется две пары понятий: «состоявший — не состоявший», «состоявшийся — не состоявшийся» — и выбирается два понятия — по одному из каждой пары.
Какой, согласитесь, славный повод поразмыслить над очередной загадкой русского языка, выращивающего смыслы в тени созвучий.
Скажем, «состоявшие, но не состоявшиеся» или «не состоявшие и не состоявшиеся» — ты про себя думаешь так, а судьба, выступающая в переходный период в роли то ли старого попугая, то ли морской свинки, вытаскивает из черного ящика конвертик с предопределенным сочетанием понятий. И оказывается, что жизнь прожита зря.
Вот напишешь такое, и тут же внутренний редактор тупо талдычит: соизволь объясниться, читающий может не постигнуть смысл твоей игры в устарелые понятия.
Объясняюсь: «состоявшие» — они же бывшие, принимавшие привилегированное участие, причастные и приобщенные, члены и примкнувшие, облеченные властью или имевшие облегченный к ней доступ.
Но стоит добавить какое-то «-ся», невзрачную, неприметную возвратную частицу моего грамматического детства, которую нынче высокомудрые филологи именуют постсуффиксом, и мы получаем нечто радикально иное. «Состоявшийся» — достигший, доказавший, сумевший и убедивший. Направленное вроде бы только на самого себя окончание вырывает понятие из унылого «как все»-ряда и отдает во власть общественных, профессиональных, исторических оценок.
В принципе эта игра в пары понятий возможна всегда, но только исторические катаклизмы, а перестройка, безусловно, была именно такова, делают эти совпадения или несовпадения явными, применительно почти к каждому персонажу культуры, науки, власти.
«Состоявший» — принимавший участие, «состоявшийся» — сумевший сохранить душу живую, реализовавший свое предназначение. Хотите пример? Извольте: до конца 80-х существовало понятие «секретарская литература». Это были многочисленные и многостраничные тома, написанные секретарями Союза писателей. Они состояли — и потому считались властителями дум и душ. Ну и кто сегодня вспомнит хотя бы фамилию Маркова или Сартакова? Не состоялись. Хоть плачь.
Я подозреваю, что одной из главных причин так называемого отката общественных настроений в постсоветской России от так называемых демократических ценностей послужила охватившая основную массу населения тайная тоска по времени, когда состоять было важнее, чем состояться, во всяком случае — легче, проще.
Особенно печальная картина возникает, когда этим «постсуффиксом» проверяешь людей, причастных когда-то к власти.
Составы политбюро — все подряд — как гранитная доска возле братской могилы: имена не вызывают в памяти ничего, а ведь каждый из них потратил жизнь на то, чтобы «дойти до степеней известных». Для них, людей в русском языке не сильно искушенных, все эти нюансы насчет состоять — состояться даже в мыслях не возникали, состоять означало прятать индивидуальность, а вследствие этого постепенно и окончательно ее терять. Чтобы состояться, надо было быть на особицу, выбиться из ряда. Таких за 70 лет советской истории — единицы. И одна из этих редких единиц — Александр Николаевич Яковлев. И потому — о Яковлеве.
Добавлю только, чтобы быть до конца правильно понятым: я отдаю себе отчет, что состоявшийся может относиться и к злодею — «тому в истории мы тьму примеров слышим». Просто состоявшийся злодей непременно реализует себя на плечах и на костях множества состоявших, как Ленин, как Сталин, как Гитлер. Так что, по-моему: состоявшийся — это всегда оценка, но часто еще и диагноз.