Изменить стиль страницы

…Мне нравится в лицо врагам смеяться.

Недавно в «ЕГ» — еврейской еженедельной газете увидел большую публикацию Евтушенко о том, как написан и прочитан впервые был «Бабий Яр». Насчет чтения спорить не буду, скорее всего, так и было: прочел с пылу с жару, не дав отлежаться, там же в Киеве, где оно и родилось, и написалось. У меня, правда, есть фотография, на обороте которой надпись: «Е. А. впервые читает „Бабий Яр“ в Политехническом». Многофигурная фотография: Женя на кафедре, видна значительная часть зрительного зала, в котором можно различить Берни Котена, мою маму, меня, в другом углу и ряду — Васю Аксенова — хорошая фотография, особенно для органов: все свидетели легко различимы. Но я готов согласиться: допускаю, что первое чтение было в Киеве, а первое чтение в Москве было здесь, в Политехническом. Зато что касается написания, то уж тут — извини Женя — заполнять банальностями лагуны в собственной памяти, ей богу не стоило.

Парень с Сивцева Вражка i_085.jpg

Та самая фотография — Евтушенко читает «Бабий яр» в Политехническом. 1962 год. Среди зрителей — моя мама, Бернард Котен, я и Василий Аксенов

В июле 62 года мы с мамой впервые поехали в Киев, в гости к Владимиру Леонтьевичу Киселеву — нашему другу, писменнику, собкору «Литгазеты» — не наспех, как я годом раньше, когда меня занесла туда нелетная погода, а не торопясь, с Лаврой, булгаковским домом, Андреевским спуском, варениками Зои Ефимовны — жены Киселева, и прочими достопримечательностями.

В Бабий Яр мы поехали в будний день, ближе к вечеру вчетвером, с Володей и Виктором Платоновичем Некрасовым. Причем поехали на машине — вроде как на экскурсию в уже намоленное местной интеллигенцией место, куда они по возможности привозили каждого приехавшего. Место это — на дальнем берегу оврага, не на том, где происходили расстрелы, а на противоположном, высоком и обрывистом, где еще с довоенных времен сохранилось еврейское кладбище. Здесь в войну размещалась немецкая зенитная батарея, для подходов к которой были методично снесены два ряда памятников, слева и справа от центральной аллеи, ведущей от входа к самому обрыву.

Это подтверждается первой же строфой его стиха:

Над Бабьим Яром памятников нет
Крутой обрыв, как грубое надгробье…

Только отсюда, глядя с этой, доминирующей над местностью, стороны и никак иначе. А все дальнейшее возникло не в связи с почти идиллической картинкой с этого обрыва открывающейся, а с тем невыносимым чувством позора, которое громоздилось за твоими плечами, обращенными к кладбищу. Я соврал, когда употребил слово «сохранилось». На этом погосте не было ни одного целого памятника. Ни одного. Ни одной целой фарфоровой фотографии, ни одной неиспохабленной эпитафии, матерные визги, неспешно выбитые подручным инструментом на теле лежащих памятников. «Бей жидов» — на стенах склепов и усыпальниц. И самое страшное и подлое в своей беспомощности — сброшенные навзничь еврейские памятники-деревья с обрубленными бетонными сучьями, под которые, чтобы хоть место сохранить, подведены родственниками цементные подушки. Только испытав шок от этого шабаша, можно воскликнуть: «Для всех антисемитов я — еврей!» — потому что, глядя перед собой, сказалось бы: «Для всех фашистов, для их приспешников». Словом каким-то образом, отделяясь от современности и отзываясь на память, а тут — никакой памяти — прямое ощущение ужаса, позора и ненависти. И желание что-то сделать. Вот он и сделал: написал «Бабий Яр».

Да, инстинкт в Евтушенко мудрее разума и эмоциональный отзыв точнее последующих рассуждений.

Мы уходили с кладбища, когда начало темнеть, и почти неразличимый уже в сумерках сторож посоветовал нам поторопиться — здесь в ночи неспокойно. Вот тогда-то я и услышал, что недавним нашим предшественником в путешествии по этому антисемитскому заповеднику был Женя Евтушенко. Кажется, возил его Анатолий Кузнецов.

И, черкая пером, не спать ночей…

Большинство его стихотворений, как мне представляется, пишется так: на эмоциональном посыле возникают сразу первая-вторая и заключительные строфы или строфа. Потом этот посыл поступает на фабрику стиха, где содержание неудержимо разрастается за счет всех и всяческих логических объяснений этого, уже совершившегося на самом деле факта стихо-творения. Многие его стихи в результате похожи на шампур, где мясо — это первый и последний нанизанный кусок. Остальное — овощи, лук и другие сопутствующие продукты. Можно, конечно, считать, что это шашлык по-армянски, но почему русское стихотворение должно формироваться по принципу армянского шашлыка, даже если ты воинственно интернационален, как его автор. Мне кажется, что Евтушенко своего таланта не слышит, отказывается его слушать или не доверяет ему. А мыслительные способности читателя не принимает во внимание.

Дело было в один из благостных периодов наших отношений, где-то в середине шестидесятых, когда вера его в свою популярность позволяла без негодования относиться к попыткам усовершенствовать его стиль. Убей бог, не помню, что это было за стихотворение, но изготовлено оно было абсолютно точно по вышеприведенному рецепту. Стихотворение уже бралась печатать «Комсомолка», но оно еще туда не было передано. И мы с мамой долго и занудно уговаривали Евтушенко сократить в этом полотне по крайней мере шесть из восемнадцати или двадцати строф, т.е. примерно треть. В этом виде, как нам обоим казалось, стихотворение немало выигрывало. Все это на фоне нашего искреннего восторга, который вызывал у нас обоих талант автора. И Евтушенко дрогнул.

— Ну, сделайте, как вы считаете правильным, — он выслушал наши резоны по каждой вымарываемой строфе, скорбно сморщился и понес укороченный вариант в газету.

Два дня спустя нас разбудил трагический, до корней волос обиженный голос Жени по телефону:

— Ну вот оно — передо мной, это ваше сокращенное… Его даже не хватило на полосную колонку! Оно же одно, его нечем подкрепить. Ему не хватает содержания!

Больше он нас не слушал. Никогда. Даже высоко ценя мамин вкус, демонстрируя свое рыцарское, восторженное к ней отношение, он регулярно пропускал мимо ушей мои намеки, что неплохо бы доверить матери составить хоть одно его небольшое избранное. И было это именно в те годы, когда «Смеялись люди за стеной…» он посвятил матери, и мне предложил выбрать для посвящения любое из недавно написанных стихов. Это, как мне кажется, был период, когда он почти выписался в большого поэта, период коротких стихов, где продолжительность стихотворения диктовалась силой эмоции, не поступая в обработку на его изобретательную, но излишне технологичную поэтическую фабрику. Выбрал я, кстати, стихотворение «Осень», очень мною любимое до сих пор:

Внутри меня осенняя пора,
Внутри меня прозрачно и прохладно,
И мне печально, но не безотрадно.
И полон я смиренья и добра.

Я в самом разном сам собой увиден.
Мне близки и Есенин, и Уитмен.

Евтушенко часто невыносим в отношении к своим стихам и столь же часто свят в отношении чужих. Ему всегда кажется, что лучшее — это то, последнее, что он написал вчера. Такое изредка случается, но часто так не бывает, да и не может быть. Ему настолько не важно, чтобы оно отстоялось, что он, если просят читать, читает свеженькое, невзирая на масштаб аудитории, характер ее, уровень знакомства с его стихами. Как-то был он у меня на дне рождения. Не то чтобы он его помнил, в этом отношении мы два сапога пара, редко помним чужие даты. Но вдруг узнал — мог — пришел. Попал он в компанию людей поэтически сведущих, с разными вкусами, среди них поклонников его стихов было немало, но это были требовательные поклонники, поклонники лучшего в его поэзии. Его появление никто не воспринял как событие чрезвычайное — вроде падения метеорита, Евтушенко расстроился и, какое-то время проскромничав, напросился читать стихи. Наступившая пауза свидетельствовала об уважении к поэту, но, уже со второго свеженаписанного стихотворения начиная, народ за столом, не впечатленный услышанным, стал терять к его чтению интерес. Кто-то продолжил разговор, кто-то готов был перебить его очередным тостом. Евтушенко сник. За столом его друзей его новые стихи не проходили. Я, интуитивно уловив, в чем тут дело, сказал: «Женя, ты не то читаешь. Слушайте, мужики!» И прочел его длинную, но подходящую к случаю, да и вообще прекрасную «Балладу о выпивке», в которой лишние, на мой взгляд, всего две-три строфы. Народ оттаял, возликовал и искренне аплодировал автору. И мы все с облегченным сердцем за него выпили, ибо это получился гвоздь вечера: он писал про то, что мы сейчас делали, но прочувствовал это раньше, талантливее и лучше нас, и мы с ходу и разом это оценили. Евтушенко вообще-то читает свои стихи замечательно. И хорошие, и, к сожалению, плохие. На одной аудитории такая подмена проходит незаметно, а то и на ура, а на другой не проходит совсем, ни под каким видом. А он — мудрый в своих хороших стихах и девственно-наивный, когда не может их отличить от заурядных или просто плохих, начисто не улавливал эту особенность обстановки. Мне не раз приходилось сталкиваться с таким его непопаданием в аудиторию.