Изменить стиль страницы

Все, что я буду писать в дальнейшем о людях, вошедших в мою жизнь через Сивцев, освещено его светом, проверено его искренностью и правдиво его правдой. Словом, во всю мою уже семидесятилетнюю жизнь я — парень с Сивцева Вражка.

Дед Муля никогда не был человеком религиозным. Его отношения с синагогой, насколько я могу судить, ограничивались закупкой мацы к еврейской Пасхе. Атеизм в доме был поголовный, как, впрочем и снисходительно-нейтральное отношение к богу вообще.

Доказывать это нет нужды, а подтвердить могу воззрениями моей уже неоднократно помянутой на этих страницах почти столетней тетки, которая не раз помирала: в семидесятых от рака, в двухтысячном — от перелома шейки бедра, но во все эти не лучшие для нее времена думала не о душе и загробном мире, а о том, как будет жить без нее единственный сын с его непростым характером и не сложившейся семейной жизнью.

В этом доме богом была семья, и верность ей заменяла любые религиозные уставы и праздники.

Парень с Сивцева Вражка i_004.jpg

Том Хартман (крайний справа) у меня дома среди многочисленной родни, 1990 г.

Со мной по этому поводу никаких разговоров не велось, это было в тоне, поступках, взглядах, словом, в воздухе, которым эти пятеро дышали. И это входило в тебя или не входило — тут все зависело от твоего собственного внутреннего устройства. В меня — вошло. Раз и навсегда. В конце восьмидесятых я впервые попал в Америку, где познакомился с замечательным человеком, ставшим близким моим другом, Томом Хартманом. Том был католический священник, в молодости его прихожанином был прототип героя «Крестного отца» — тот самый «дон Корлеоне». Прихожанином не в том смысле, что этот дон к нему в храм приходил, а в том, что Том как духовный наставник регулярно бывал у дона в доме, наставляя духовно и приобретая разнообразный житейский опыт. Сошлись мы с Хартманом на том, что у него на Лонг-Айленде была своя телестудия, где под его руководством и часто с его участием делались многочисленные духовные передачи. Одна из них «Где живет Бог?», которую он делал вместе с соседом-раввином Марком Геллманом, вышла далеко за пределы Нью-Йорка и стала общенациональной детской передачей о религии для детей. В общем, Том был еще и телезвездой. При этом он никогда и никого не учил. Этим решительно противостоя всему моему опыту общения со священниками, правда, в основном — православными. Том делился жизненным опытом, духовным опытом, опытом пережитых страданий, своих и чужих, никогда ничего не навязывая. И он очень хорошо понимал людей. Именно ему я часто и много рассказывал о своей семье, о своем атеизме и его происхождении. Однажды, было это уже в середине девяностых, после нескольких визитов в Штаты, где встреча с Томом была всякий раз одной из обязательных целей поездки, и после его прилета в Москву в 90-м, словом, после того, как нам удалось сердечно сблизиться, Том решил посягнуть на основы моего атеизма. Было это в Нью-Йорке, перед отлетом. Том привез меня в аэропорт Кеннеди, до регистрации оставалось много времени, и мы засели в пабе по соседству с аэропортом, где к нам (уж не помню — то ли это было заранее согласовано, то ли Том позвонил ему с дороги) присоединился приятель Тома, тоже священник, но известный не телевизионной или благотворительной деятельностью, а проповедничеством: он не имел своего прихода и ездил, произнося проповеди, по приходам чужим, где в зависимости от успешности произнесенной проповеди задерживался еще на день-два, чтобы произнести новую проповедь.

И вот в самой непринужденной обстановке, да еще с бокалами пива в руках, стали они меня спрашивать: может быть, ты просто неправильно называешь то чувство, которое тебя ведет в жизни, может, оно и есть Бог? Кто-то же помогает тебе, шепчет твоей совести, что истинно, а что ложно, так почему ты не называешь это Бог? В общем, стал давить на меня этот проповедник, и сидим мы красивые, с пивом, в благолепии темного дерева и кожаных кресел, и хочется мне объяснить себя им.

«То, что вы называете Богом, — это все не сегодняшнее, а завтрашнее: и страшный суд, и справедливость, и рай, и ад. А то, что заменяет мне Бога,— оно сегодняшнее и вчерашнее: моя семья, дух этой семьи. Он и ведет меня по жизни, к нему я апеллирую как к совести, он уже существующий мой рай»,— так я примерно сказал.

Посмотрел на меня приятель Тома, засмеялся и говорит: «Давай от него отстанем. Он слишком защищен, его не проймешь». Так я и улетел в тот раз из Нью-Йорка нераскаявшимся атеистом.

Воскресный обед

Парень с Сивцева Вражка i_005.jpg

Самуил Моисеевич и Берта Павловна Ласкины. Цхалтубо, 1947 г.

Боже, дай справиться с тем потоком людей и деталей, который обрушивается на меня, когда я вспоминаю Сивцев. Начну с главного. Главным на Сивцевом Вражке был воскресный обед. Раздвигался на две вставные доски стоящий в центре комнаты квадратный дубовый стол, появлялся праздничный сервиз с темно-золотым узором по наружному ребристому краю, хрустальные рюмки и бокалы, и вокруг садились почитатели бабкиной стряпни.

Бабка Берта была выдающейся кулинаркой, и все, что она готовила, было не просто вкусно, а божественно, а все, что она пекла, принесло ей звание «Мать-пирогиня». Я хорошо помню, как в 1948 году в Алуште, на мой день рождения, и с тех пор всегда в этот день, где бы я ни был, получал с Сивцева Вражка лекех (даже жалко, что по сути это — медовая коврижка из темной муки) или ореховый штрудель. Участвовавший в поедании лекеха молодой драматург, мамин приятель Александр Аркадьевич Галич, сочинил тогда телеграмму, немедленно посланную в Москву, на Сивцев Вражек:

Только гений, только бог
Мог создать такой пирог.
Гости в шумном восхищеньи
Ждут второго дня рожденья.

Фокус не в том, что я это запомнил, а в том, что по сей день помню любые зарифмованные мелочи моего детства.

Но пироги — это потом, а пока на столе, во-первых, селедка. Нет-нет, это совсем не то, что вы думаете или можете себе вообразить. Это — СЕЛЕДКА!!!!!!!!!

Дед мой со времен черты оседлости был и остался экспертом по рыбе. И селедка на праздничном столе всегда была королевой, с таким нежносоленым вкусом, что уже и не помню, был ли это залом, каспийская или какая-то еще, но всегда ослепительно-вкусная, тающая во рту селедка. Подавалась она, как и положено, на продолговатой сервизной селедочнице и ничем, кроме легкого сдабривания слабым уксусом и кружками лука, не сопровождалась.

В круглой розетке подавался печеночный паштет. Но упаси вас бог, подумать, что купленный в арбатской «Диете», он просто переваливался на тарелку. Нет-нет, паштет сначала пережаривался с добавлением жареного лука и капли масла на сковородке, а на розетке обкладывался по периметру кружками соленого огурца.

Могу про себя сказать словами песни Юлика Кима: «Где я только не был, чего я не отведал…»— но до сих пор паштет я ем только с солеными огурцами, а селедку — с луком и никак иначе.

Ну, в-третьих — обязательная фаршированная еврейская рыба-фиш. Увы, с ней мой роман был более витиеват, чем с селедкой или паштетом: я ее не ел года до шестидесятого, настолько решительно, что меня уже перестали уговаривать. А когда спохватился и полюбил, досталось мне значительно меньше: всякий раз, нежа кусочек фаршированной рыбы с обязательным красным хреном, непременно собственного бабкиного приготовления, я с грустью понимал, как много я упустил, приступив к этому занятию с таким чудовищным опозданием. Главный принцип бабкиной кулинарии — это отсутствие лени у кулинара. В данном случае: весь рыбный фарш пропускался через мясорубку не меньше трех раз.