Аудиенция с восковой фигурой протекла в безмолвии. Магистры изображали благоговение, внутренне огорчённые дешёвым эффектом. Однако вздрогнули, когда кукла с финифтяными глазами вдруг поднялась, выбросила вперёд мёртвенно белую длань, словно благословляющую из гроба.
Данилыч проснулся с головной болью. Хватил вчера лишнего. Препоручил всё царице и Лаврентию, а себя почувствовал отстранённым — потому и не удержался. Слава Богу, стоял на ногах. Кажется, внятно представил профессорам царевича и Сашку — вот, господа, сии нежные сосуды чают быть наполненными вашей мудростью. Отроки не глядели друг на друга, дичились. Хотелось о себе сказать — не лыком, мол, шит, член Академии британской, Ньютоном подписано. Забоялся — узнают и, спаси Бог, залопочут по-латыни! Восковая фигура немного отрезвила, но надо же было царице, отправив гостей, снова позвать к столу…
Кто подговорил? Опять Ягужинский… Ох, Пашка, дьявол-искуситель, обувшись в рот влезет!
Расшалилась Катрин. Почала класть дамам червонцы в вино — выпьёшь до дна, так вот награда. А отказываться не смей! Экую манеру несносную заимела. Дарьюшка занемогла, убежала в сад. Сашка и царевич, отведённые почивать, подрались, Петрушка хоть старше на год, да неуклюж — синяком украсился.
Уже три часа пополуночи, пора бы на покой — так нет, Пашке велено тосты выдумывать, забавлять, а он и рад, бездельник. Про небесных жителей молол что-то… Да, насчёт ихних амуров. Поди, размножаются ведь, так каким же манером? Кто хлеще придумает, за того пить будем. Фу-ты, и наглупили же! Дошло до неприличностей. Варвара такое отмочила…
Данилыча с души воротит. Медициной указан предел, минуло время, когда падал ниц перед Ивашкой Хмельницким. Однажды, стыдно вспомнить, орден Андрея Первозванного обронил в австерии — солдаты подобрали, затоптанный, конфузия была горчайшая. А тут пристала Катрин… Он под стол лез, молил уволить — нет, вытащила. Отломила ножку бокала, как делывал государь, — пей за короля Швеции. Этот тост и доконал, дальнейшее вспоминается смутно. Апраксин сидит в углу, плачет. Сброшенная скатерть, из-под неё ноги королевского высочества, проклятого голштинца. Ломаные чарки сыплются в ящик, дребезжат. И в башке дребезжанье. Опохмеляясь анисовой водкой, нос зажимал, до чего противна. Полегчало. Часа два провалялся, лакей чесал пятки. В предспальню слушать рапорты вступил в шлафроке. Люди свои, вхожие постоянно.
Вице-губернатор приволок кляузы. Прокуренный табаком ворчун бубнил нудно.
— Великана Буржуа кожа… Который в Париже, в бытность его императорского величества куплен… Который в недавних летах умре и по повелению…
— Толчёшь толчёное. Дальше!
Продажа людей там не в обычае, но верзилу, восхитившего царя, уступили как раритет, живого монстра. Кожу взялся выделать иноземец Еншау, для Кунсткамеры, за сто рублей и в срок не изготовил, просит ещё денег, а кожу прячет у себя. Жалоба на того Еншау, третья уже.
Так, хватит деликатесов. И почто Фаминицын лезет с мелочами? Будто безвластен… Арестовать да обыск учинить.
— Иноземец же…
— Так и тронуть нельзя? — вспылил князь.
— К герцогу побежит.
— Голштинец? Пускай, я вдвое взыщу.
Очередь Ушакова последняя, доклад начальника Тайной канцелярии конфиденциальный. Тянется секретный розыск, трудятся палачи, ободряемые водкой, потеют в духоте застенка, терзают плоть человеческую. Доколе же? Заговор если и был, то в голове Федоса. Сознаёт это Данилыч, потому перестал бывать в застенке — чувствует там неловкость.
— Посошков что?
— Не в себе он… Видения посещают. Меня, говорит, государь император простил. Приходит ночью, жалеет, к ранам персты прикладывает.
— Ага, простил? За что же?
— За дерзость, за книгу то есть… гордость возыме советовать его величеству.
— Другой вины нет?
— Нет.
Лучше десять виновных освободить, чем… Справедлив Неразлучный, печалим мы его. Царица вводит во грех. Втемяшился ей Посошков, о нём требует реляций, паче других колодников подозрителен ей приятель Федоса, рассуждающий об интересах государственных. Данилыч, пересказывая книгу, бурю негодования вызвал. Законы менять? Земским собором, по-старому? Опасный человек, инсургент [118]. На каторгу его, а писания сжечь.
— Крута наша матушка… Напели ей…
Русские смотрят назад, русским милее прошлое — вот что напели. Голштинец с оравой своей… Совсем задурят бабий умишко.
— Ты, генерал, полегче с Посошковым. Нам покойников не надо.
Живые нужны, дабы длился розыск. Обман во спасение — повторяет себе Данилыч. Жаль, искренне жаль колодников, изнывающих в острожных ямах, но Катрин поверила в заговор. Питать сей миф диктует необходимость, политика высшая. Грех на царице, грех на голштинцах.
Понял ли Ушаков? Поди, догадался, старая лиса. Жевать да в рот ему класть? Её императорское величество приказывает стараться причастных к заговору неукоснительно искать. И довольно с него.
Ох, впились иноземцы…
Накипело против них у Данилыча. Служить ведь позваны, ан вот же, в хозяева выбились. Милостью самодержицы… И перечить не смей. Плата им как была установлена, так и теперь — десятикратная, хотя свои умелые подросли. Неужто сами нигде не управимся? Нет, немца ставь! На Ладожский канал Миниха, будто некого кроме него…
Обида свежая — спорил Данилыч, предлагал царице русских, опытных, отличились же в Петергофе, издалека пустили воду к фонтанам. Упёрлась — Миниха, Миниха… Известно, герцог ему ворожит.
Не тронь и этого — кожемяку наглого Еншау. Большого имеет заступника. А француза-то десять лет кормили для Кунсткамеры, будто своих великанов нет. Золотая, выходит, кожа… ладно, попляшет Еншау. А сколько таких дармоедов? Нашествие жадных, прожорливых видится Данилычу — заполонили Петербург, вокруг дома его кишат.
Снова заломило в висках. Зло берёт и жалко самого себя. Силы уж на исходе, один ведь, по сути, один перед сим легионом, один не сложил оружие. Рядом-то нет никого… Слепота обуяла всех. Царица топит рассудок в вине, безразлична. Где благодарность? Долг, начисленный злонамеренно, не зачёркнут, клеймо казнокрада не смыто. Званием генералиссимуса не удостоен до сей поры. Чего доброго, герцогу сей градус. На радость недругам.
Тяжёлый выпал день. И солнце в кручине, осаждённое облаками. Нева темнеет. Данилыч толкнулся к Варваре — отбыла в церковь. И Дарья с ней. Прошёл в детский флигель. Сашку застал на уроке фехтованья. Пот со лба, на отца не взглянул. А дочери? На что время тратят?
В невежестве не оставлены, как у некоторых стародумов, — совесть Данилыча спокойна. Ещё малышами были все трое — мамзель Близендорф подобрала им библиотеку целую, на немецком. Краткую Библию, описание разных стран, похождения известного скомороха, озорника Уленшпигеля. Теперь дети и по-французски болтают. Математика дочерям ни к чему, усвоены четыре действия — аддикция [119], субтракция [120], мультипликация [121], дивизия [122] — и довольно, зато женскими науками заняты. Танцы, рукоделье, клавесины, с ранних лет всё, что подобает княжнам. Теперь вот артикулы с веером. Мамзель — сущий клад. Данилыч глянул в гостиную и задержался. Как ловкий шевалье со шпагой, так и она — веер птицей летает, обвевая лицо. И камнем вниз.
— Вы рассеяны, принцесса!
Это старшей. Мамзель топает ножкой:
— Сосредоточьтесь! Там ваш кавалер. Он смотрит на вас. Зовите его!
Открывает веер, медленно, постепенно. Так, стало быть, подзывают таланта. Театр да и только!
— Теперь вы, Мари!
Не то, не то… Чувства никакого… Четырнадцать лет девке, пора бы… Раздобрела на пирогах, толстуха, поменьше бы ей пирогов, на солдатских сухарях подержать бы…