Уже готов сказать им, что, если они войдут в дом, я сбегаю и приведу папу, когда замечаю, что они, похоже, вообще меня не слышат. Они на меня даже не смотрят. Толстяк все качается туда-сюда, глядя на гребень застывшей лавы, где наши мужчины стоят под водопадом, — с этого расстояния можно различить просто фигурки в клетчатых рубашках, растворяющиеся в тумане. То и дело кто-нибудь выбрасывает вперед руку и делает шаг, словно фехтовальщик, а потом передает пятнадцатифутовое раздвоенное копье тому, кто стоит на лесах над ним, чтобы с него сняли бьющегося лосося. Толстяк смотрит, как мужчины стоят на своих местах вдоль пятифутового покрывала воды, и моргает, и похрюкивает всякий раз, как один из них делает выпад за лососем.

Двое других, Джон и женщина, просто стоят рядом. Ни один из них и виду не подал, что услышал меня; они даже смотрят мимо, как будто меня вообще здесь нет.

Все останавливается и замирает так на минуту.

У меня появляется странное чувство, что солнце стало ярче и обрушило на этих троих свою мощь. Все вокруг выглядит как обычно — куры возятся в траве на крышах глинобитных домов, кузнечики прыгают с куста на куст, мухи собираются в черные облачка вокруг сушилок для рыбы, и их прогоняют дети, размахивая вениками из шалфея, — все как в любой другой летний день. Кроме солнца, освещающего трех чужаков; оно неожиданно стало ярче, и я вижу… швы, которые соединяют их вместе. И еще я вижу, как аппараты у них внутри принимают мои слова и пытаются приспособить их то тут, то там, а когда видят, что нигде нет подходящего места, отбрасывают их в сторону, будто они никогда не были произнесены.

Все трое стоят как каменные, пока все это творится у меня на глазах. Даже качели остановились, пригвожденные солнцем к земле, с толстяком, застывшим на них, словно резиновая кукла. А потом папина гвинейская наседка выходит из можжевеловых ветвей и видит, что у нас во дворе незнакомцы, и принимается лаять на них, словно собака, и приступ проходит.

Толстяк вскрикивает, спрыгивает с качелей и боком-боком движется по двору, вздымая пыль, прикрываясь от палящего солнца шляпой так, чтобы видеть, что там в ветвях можжевелового дерева послужило причиной такого безобразия. Увидев, что там ничего нет, кроме пестрой курицы, он плюет на землю и снова натягивает шляпу.

— Лично я полагаю, — говорит он, — что бы мы им за все это ни предложили… в столице останутся довольны.

— Возможно. И все же мы должны поговорить с вождем…

Пожилая женщина прерывает их беседу, тяжело шагнув вперед.

— Нет. — Это первое слово, которое она произносит. — Нет, — повторяет она снова, и ее тон напоминает мне о Большой Сестре. Она поднимает брови и оглядывается. Ее глаза дергаются, словно цифры в кассовом аппарате, она смотрит на мамины платья, аккуратно развешанные на веревке, и кивает. — Нет. Мы не будем говорить с вождем сегодня. Пока нет. Я думаю… что согласна с Брикенриджем в одном. Но только по другой причине. Вы помните запись, из которой видно, что жена вождя не индианка, а белая? Белая. Женщина из города. Ее фамилия Бромден. Он взял ее фамилию, не свою. О да, я полагаю, что, если мы сейчас уедем, вернемся в город и расскажем его жителям о планах правительства, чтобы они поняли, какие преимущества даст им гидроэлектростанция и озеро вместо кучки лачуг у водопада, а только потом напечатаем наше предложение и пошлем его жене вождя, как бы по ошибке… это намного упростит нашу задачу. — Она взглядом показывает на древние, зигзагообразные леса, которые вздымаются и нависают над водопадом уже сотни лет. — Если мы сейчас встретимся с мужем и сделаем ему неожиданное предложение, он, вероятно, начнет упорствовать и сопротивляться, как какой-то навахо из-за так называемой любви к родным краям.

Я хочу сказать им, что мой отец не навахо, но потом понимаю: какой в этом толк, если они все равно не слушают? Им нет дела до того, к какому племени он принадлежит.

Женщина улыбается и кивает обоим мужчинам, каждому в отдельности, и ее взгляд для них словно звонок, и с непреклонным видом идет к машине, говоря бодрым и молодым голосом:

— Как подчеркивал мой профессор социологии, в каждой ситуации имеется одна личность, силу которой не следует недооценивать.

И они садятся в машину и уезжают, а я стою и гадаю, видели ли они меня вообще.

Я сильно удивился, что вспомнил это. Слишком долго не мог вспомнить хоть что-то из своего детства. И меня привело в восторг открытие, что я все еще могу это сделать. Я лежал в кровати без сна, вспоминая и другие случаи из моей прошлой жизни, и как раз в то время, когда я уже наполовину задремал, услышал у себя под кроватью звук — словно мышь грызет орех. Я наклонился и увидел блеск металла, откусывающего кусочки моей жевательной резинки. Черный парень по имени Гивер нашел, где я прячу свою жвачку; он откусывал ее по кусочку и складывал в пакет при помощи длинных кривых ножниц, которые открывались словно челюсти.

Я скользнул назад под простыни, пока он не увидел, что я подглядываю. Сердце колотилось, его стук отдавался в ушах — я испугался, что он меня увидел. Мне хотелось сказать, чтобы он убирался, чтобы занимался своим делом и оставил мою жвачку в покое, но я должен был притвориться, что не слышу его. Я ждал, что вот сейчас он поймает меня на том, что я, согнувшись, подсматриваю за ним со своей кровати, но, похоже, он был слишком занят — все, что я слышал, был металлический звук его ножниц и шорох жвачки, падающей в пакет, он напоминал мне о граде, который колотит по толевой крыше. Он щелкал языком и тихонько хихикал сам с собой.

— Гммм. Господи Боже всемогущий. Хи-хи. Хотел бы я знать, сколько раз этот олух жевал их? Такие твердые.

Макмерфи услышал бормотание черного парня, проснулся и приподнялся на локте, чтобы посмотреть, что тот делает у меня под кроватью, да еще так поздно. С минуту он смотрел на черного парня, протирая глаза, как маленький ребенок, чтобы убедиться, что все это ему не чудится, потом сел, наконец осознав, в чем дело.

— Будь я сукин сын, если этот парень не шастает здесь в полдвенадцатого ночи и пердит тут в темноте с парой ножниц и бумажным пакетом.

Черный парень подпрыгнул и направил свой фонарик в глаза Макмерфи.

— А теперь скажи мне, Сэм, какого черта ты тут собираешь всякое дерьмо, да еще ночью? Что, днем это сделать было нельзя?

— Можешь спать дальше, Макмерфи. Это никого не касается.

Макмерфи ухмыльнулся, но от света не заслонился. Черный парень светил на него примерно полминуты, разглядывая блестящий свежий шрам, блестящие зубы и пантеру, вытатуированную у него на плече. В конце концов он смутился и отвел фонарик, вернулся к своей работе, хрюкая и пыхтя, словно высматривать засохшую жвачку требовало невероятных усилий.

— Одна из обязанностей ночной смены, — объяснил он кряхтя, стараясь говорить как можно дружелюбнее, — держать спальни в чистоте.

— Во мраке ночи?

— Макмерфи, все это отпечатано в перечне работ, и там сказано: уборка — круглосуточно!

— Не кажется ли тебе, что свои круглосуточные обязанности ты мог бы исполнять до того, как мы уляжемся, а не пялиться в телик до половины одиннадцатого? Интересно, старая леди Рэтчед знает о том, что большую часть своей смены ты смотришь телевизор? Как ты думаешь, что она сделает, если узнает об этом?

Черный парень поднялся и уселся на край моей кровати. Он приставил фонарик к зубам, ухмыляясь и хихикая. Свет разливался по его лицу, делая его похожим на кувшин со свечкой внутри.

— Так и быть, расскажу тебе про эту жвачку, — сказал он и придвинулся поближе к Макмерфи, словно старый друг. — Понимаешь, не первый год я пытаюсь понять, где Вождь Бромден берет жвачку — у него нет денег, чтобы ходить в буфет, и я никогда не видел, чтобы кто-нибудь дал ему хоть пластинку, и он никогда ничего не просит у леди из Красного Креста — я наблюдал и ждал. И вот, посмотри. — Он снова опустился на колени и приподнял край моего покрывала и осветил кровать фонариком. — Как тебе это нравится? Готов поспорить, что эти куски жвачки он жевал тысячу раз!