— Ну хорошо, держитесь подальше. Иногда, когда я напрягаюсь, порчу весь воздух, который только имеется поблизости, так что даже взрослые мужчины падают в обморок от удушья. Станьте дальше. Сейчас тут поднимется облако цемента и куски железа полетят во все стороны. Женщин и детей прошу поместить в безопасное место. Отойдите…

— Ей-богу, он может это сделать, — бормочет Чесвик.

— Точно, он, наверное, приподнимет ее, — говорит Фредериксон.

— Больше похоже, что он заработает превосходную грыжу, — говорит Хардинг. — Да ладно, Макмерфи, прекратите вести себя как дурак. На свете нет мужчины, который поднял бы эту штуковину.

— Отойдите, вы расходуете мой кислород.

Макмерфи немножко размял ноги, чтобы принять хорошую стойку, снова вытирает руки о бедра, а потом нагибается и берется за ручки по обе стороны панели. Стоило ему напрячься, как ребята начали подсмеиваться и подкалывать его. Он ослабляет хватку, выпрямляется, оглядывается и снова разминает ноги.

— Сдаешься? — ухмыляется Фредериксон.

— Просто решил немного передохнуть. Эта штука требует поднапрячься по-настоящему. — И он снова хватается за ручки.

Неожиданно все затихают. Больше никто над ним не подшучивает. Его руки превращаются в бугры, и вены проступают на их поверхности. Он зажмуривает глаза и оскаливается, открывая зубы. Его голова откинулась, и сухожилия натянулись, словно витые веревки, бегущие от его тяжелой шеи вниз по обеим рукам — к ладоням. Все его тело вибрирует от напряжения, когда он пытается поднять то, что — он знает! — поднять не может, и все вокруг это знают.

На одну секунду мы засомневались, когда услышали, как скрипит цемент у нас под ногами.

А потом воздух рывком выходит из его легких, и он отлетает назад и приваливается к стене. На ручках, за которые он держался, остается кровь. Одну минуту он, отдуваясь, стоит у стены, глаза его закрыты. И в комнате не слышно ни звука, кроме его свистящего дыхания; все молчат.

Он открывает глаза и оглядывает нас. Смотрит на ребят — на одного, другого и даже на меня, — а потом сует руку в карман, где лежат долговые расписки, полученные за последние несколько дней игры в покер. Он опирается на стол и пытается разложить их, но руки превратились в две красные клешни, пальцы его не слушаются.

В конце концов он сбрасывает всю пачку на пол — там, наверное, по сорок — пятьдесят долларов с каждого — и поворачивается, чтобы выйти из ванной. Потом, задержавшись в дверях, оборачивается и смотрит на нас.

— Но я, во всяком случае, пытался, — говорит он. - Черт бы все побрал, я хотя бы знаю, что сделал все возможное, разве не так? — И он выходит, оставляя запачканные листки бумаги на полу — пусть разбираются.

* * *

Приходящий доктор с желтым черепом, затянутым серой паутиной, созывает для консультации практикантов в комнату персонала.

Делаю вид, что хочу прибраться, и следую за ним.

— А это что такое? — Он смотрит на меня, словно на мошку.

Один из практикантов знаками показывает, что я — глухой, и доктор продолжает движение.

Я двигаю шваброй туда-сюда прямо перед большой картиной, которую как-то принес в отделение Связи с общественностью, когда туман был таким плотным, что я его даже разглядеть не сумел. На картине изображен человек, который удит рыбу — на муху — где-то в горах, которые похожи на Очокос недалеко от Пэйнвилля. Снег на вершинах подчеркивает силуэты сосен, длинные белые стволы осин выстроились в линию вдоль потока, конский щавель тянется вверх в сырых зеленых лощинах. И парень закидывает свою муху-наживку в заводь за скалой. На муху там не ловят, тут нужна личинка, надетая на крючок номер шесть, а на муху лучше внизу, по течению.

Там есть тропинка, уходящая вдаль, через осиновую рощу, и я двигаю свою швабру прямо по тропинке, присаживаюсь на камень и выглядываю из-за рамы, чтобы посмотреть, как доктор беседует с практикантами. Вижу, как он тычет в какую-то точку указательным пальцем, но не могу слышать, что он говорит из-за грохота холодного, схваченного морозом горного потока, разбивающегося о камни. Чувствую запах снега, который приносит с собой ветер, дующий с вершин гор. Могу рассмотреть кротовые норы, которые горбятся среди травы и сорняков. Это по-настоящему приятное местечко, где можно вытянуть ноги и на все наплевать.

Ты забываешь — если только не сядешь поудобнее и не постараешься вспомнить, — забываешь, как все было раньше, в старой больнице. Там не было таких приятных местечек на стенах, куда бы вы могли взобраться. Там не было телевизоров, плавательных бассейнов, цыпленка два раза в неделю. У них не было ничего, кроме голых стен и стульев и тюремных жакетов, которые требовали нескольких часов упорного труда, чтобы натянуть их на себя. С тех пор они многому научились. «Прошли немалый путь», — говорит Связи с общественностью с заплывшим жиром лицом. Теперь они расстарались, сделали так, что жизнь здесь выглядит очень приятной — с картинами и украшениями, хромовой арматурой в умывальной. «Человек, который захочет сбежать отсюда, покинуть такое приятное место, — говорит жирный Связи с общественностью, — с ним и в самом деле что-то не в порядке».

В комнате для персонала приглашенный авторитетный специалист отвечает на вопросы практикантов, а сам обнимает себя за локти и ежится, будто замерз. Он тощий и бесплотный, одежда висит, как на вешалке. Он стоит, прижимая к себе локти, и дрожит. Может быть, он тоже чувствует ледяной ветер с горных вершин.

* * *

По ночам мне стало трудно найти свою кровать, приходится ползать на четвереньках, трогая снизу пружины, пока не нахожу жвачку, прилепленную к раме. Но никто не жалуется на туман. Теперь я знаю почему: как бы плохо все ни было, ты можешь укрыться в нем и чувствовать себя в безопасности. Это то, чего Макмерфи не может понять, — мы хотим остаться в живых. Он пытается вытащить нас из тумана на открытое место, где до нас так легко будет добраться.

* * *

Сверху спускают целую партию замороженных частей — сердец, почек, мозгов и всего такого. Слышу, как они громыхают по пути в холодильник. Какой-то парень, которого не видно, говорит, что в буйном отделении кто-то покончил с собой. Старина Раулер. Отрезал себе яйца и истек кровью, сидя прямо на унитазе. Там было с полдюжины человек, и никто ничего не заметил, пока он не свалился на пол, уже мертвый.

Не могу понять, почему люди такие нетерпеливые. Все, что оставалось делать этому парню, — просто ждать.

* * *

Я знаю, как она работает, эта туманная машина. У нас был целый взвод, который управлял туманными машинами вокруг аэродромов, там, за морем. Когда разведка докладывала о бомбовой атаке или генералы задумывали что-то секретное, такое, чтобы никто не видел, или когда нужно было что-то хорошо замаскировать, чтобы даже шпионы на базе не могли видеть, что происходит, они окутывали поле туманом.

Это — простое устройство: компрессором закачивали воду из одного бака, специальное масло из другого и сдавливали их вместе. Из черного ствола позади машины вырывается белое облако тумана, которое за девяносто секунд покрывает все летное поле. И первое, что я увидел, когда приземлился в Европе, был этот туман из машин. Наш транспортный самолет сопровождали несколько перехватчиков, и, как только мы коснулись земли, туманное подразделение пустило в ход машины. Через поцарапанные иллюминаторы мы видели, как джипы подвозят машину ближе к самолету, как вскипал и поднимался туман, пока не окутал все поле, и теперь он клубился за окнами, словно сырой хлопок.

От самолета шли на звук рожка, в который изо всех сил дул лейтенант и который звучал как крик дикого гуся. Как только ты оказывался за крышкой люка, ты уже больше чем на три фута ничего не видел в любом направлении. У тебя создавалось впечатление, что ты остался на летном поле совсем один. Ты был в безопасности — в том смысле, что недосягаем для врага, но ты был абсолютно одинок. Звуки умирали и растворялись в нескольких футах от тебя, и ты больше не мог слышать никого из твоего подразделения, вообще ничего, кроме маленького рожка, который пищал и трубил в этой мягкой пуховой белизне, такой плотной, что в ней терялось твое тело ниже пояса. Видел только коричневую куртку и медную пряжку. Ничего, кроме белого, словно ниже талии ты тоже растворился и потерялся в тумане.